|
— Город черепиц стал городом мрамора.
— Верно, Август, зодчество у нас в расцвете, в пышном расцвете — может быть, даже уж и в слишком пышном; но как бы то ни было, оно полно силы, ибо оно расположено в пространстве, оно зримо, как и возведенное тобой государство — символ порядка и само порядок.
— Стало быть, в случае с зодчеством ты все-таки готов на уступку?
— Незыблем порядок в переменчивости времен, незыблемо пространство в земных пределах, о Август, и повсюду, где еще удалось создать порядок на земле, истинный порядок человеческого бытия, там неодолимо и желание воздвигнуть в пространстве зримые символы этого порядка… Символами порядка стоят и Акрополь, и пирамиды — и храм Иерусалима… Они — свидетельство людского стремления преодолеть время порядком в пространстве…
— Что ж, прекрасно… Так уж позволь мне все-таки назвать это уступкой — ведь это первая, которую я у тебя вырвал, и очень даже для меня отрадная и важная — хотя бы в отношении Витрувия: иначе он тоже в любое время мог бы потребовать от меня снести все его сооружения… Но шутки в сторону. Мне не хотелось бы противопоставлять зодчество поэзии, а Витрувия Вергилию, хотя Витрувий, если не ошибаюсь, посвятил мне свой трактат о зодчестве, а вот Вергилий хочет лишить меня «Энеиды»; однако, если опять-таки говорить серьезно, я просил бы тебя учесть, что уступка, до которой ты снизошел касательно зодчества, включает в себя равным образом и все другие искусства. Цельность искусства нерасчленима, признание за зодчеством права на существование влечет за собой признание такого же права и за поэзией, и потому мне позволено будет, не ссылаясь снова на Перикла, но вполне в твоем духе, сказать еще в подкрепление, что, безусловно, всякий расцвет государственного сообщества всегда способствовал широчайшему развитию всех искусств, а стало быть, и поэзии.
— Несомненно, Август; искусство — это великая цельность. Твоего слишком быстрого согласия я опасаюсь, Вергилий; чем оно быстрей, тем быстрей у тебя следует опровержение.
— Напротив, я еще и расширю свое согласие… Выражает ли себя искусство тем или иным способом — во всех своих ответвлениях, будь то архитектура или музыка, — всегда оно служит познанию и выражает познание; цельность познания и цельность искусства — сестры, и у обеих один отец — Аполлон.
— Какое познание ты сейчас имеешь в виду? Познание жизни или познание смерти?
— И то и другое: одно обусловливает другое, будто у них и образ один.
— Стало быть, все то же познание смерти?! Признайся, ты ведь снова ведешь к отказу от своей уступки!
— Конечно, нигде в искусстве долг познания не предписан так настоятельно, и четко, и властно, как в поэзии, ибо поэзия — это язык, а язык — это познание.
— И каков же вывод?
— Ты только что оказал мне честь, процитировав слова Анхиза…
— Я чту тебя, Вергилий, хотя вот как раз сейчас несколько меньше обычного, ибо ты снова пытаешься свернуть на околичности; цитируя твои стихи, я просто хотел показать тебе, что сам же ты считал неподобающим занятием копание в мелких огрехах формы, отделку их до безукоризненного совершенства, — сам же считал все это игрой, забавой, неподобающей достоинству и серьезности римского искусства…
— Да… но как мила нам эта игра — без конца шлифовать, улучшать…
О, как велик соблазн снова ко всему этому вернуться!.. Вон он стоит, сундук, а в нем аккуратно исписанные свитки, манускрипт, который можно снова просмотреть, строчку за строчкой, оттачивать грамматику, метр, мелодию, смысл — о, какой соблазн, какой неодолимый, ужасный соблазн! Но раб, уже приблизившийся вплотную, уже вставший у самого края кровати, раб сказал, тихо-тихо: «Не думай об этом: стоит начать, как отвращение охватит тебя». |