|
— О, у народа есть предчувствия, и их у него больше, чем у отдельного человека. Темней и грозней чувство народа, чем разум единичной души, темней и грозней, яростней и бессвязней его вопль об избавлении, о спасителе мира. С содроганием вперяется он в кровавые жертвы, творимые на плахе и на арене, ибо предчувствует, что из этой крови восстанет подлинная жертва, родится истинное жертвенное деяние, которое станет последней и решающей формой познания на этой земле.
— Загадочны глубины твоей поэмы, Вергилий, но сейчас ты и сам говоришь загадками.
— Во имя любви к людям, во имя любви к человечеству принесет себя в жертву спаситель, сама смерть его станет деянием истины, и деяние это швырнет он в лицо вселенной, дабы из высочайшего и реальнейшего этого образа действенной помощи родилось и выросло новое творение.
Цезарь запахнулся в тогу.
— Я поставил свою жизнь на службу своему делу, на службу общему благу, на службу государству. Моя потребность в жертве тем удовлетворена. Советую и тебе последовать моему примеру.
Чем это они все еще перебрасываются? Это уже ничто, пустые слова или вообще не слова, мечущиеся в пустом пространстве да и оно уже даже не пространство. Как пусто, как невероятно пусто и ничтожно все… Бездна без моста.
— Твоя жизнь была деянием, Цезарь, деянием в общности и ради общности; ему ты отдал себя без остатка. Боги избрали и призвали тебя для такого жертвенного служения, они тебя тем отметили, и потому ты, как свидетельствует все твое бытие, стал к ним ближе, чем любой другой смертный.
— Так каких же ты еще хочешь жертв? Всякое истинное дело требует всего человека, всей его жизни; не иначе было и с тобой, насколько я могу судить, и ты также можешь спокойно рассматривать свою жизнь как жертву.
Полнота и многоликость бытия поблекли, клубились зыбким туманом в беспредельной пустоте; ни единой линии не было видно, ни даже смутной тени линии — где же тут место для встречи?
— Мое дело — плод себялюбия; оно едва ли дело вообще и уж никак не жертва.
— Так последуй же моему примеру: исполни свой долг, отдай народу то, что принадлежит ему по праву, — отдай ему свои творения.
— Как всякое творение искусства, моя поэма порождена слепотой… ложной слепотой… Все, что мы создаем… лишь плод слепоты… а для подлинной слепоты нам не хватает смирения…
— Стало быть, и мне? И созданному мной тоже?
— Нет больше полноты бытия…
— Что?
— Не стоило дальше говорить; можно было только повторяться.
— Твое дело вершилось в народе и в народе стало деянием; я же свое дело приношу народу извне — и не во имя служения делу, а во имя признания и успеха.
— Довольно, Вергилий! — Цезарь уже не скрывал своего крайнего нетерпения. — Если публикация «Энеиды» представляется тебе таким уж корыстным поступком, то распорядись опубликовать ее лишь после твоей кончины.
— Тщеславие поэта переживает смерть.
— Что ты хочешь сказать?
— Моя поэма не должна пережить меня.
— О боги! Да почему, почему? Назови, наконец, истинную причину!
— Поскольку я не сумел принести в жертву свою жизнь, как это сделал ты, я должен принести в жертву свою поэму… Она должна кануть в забвение, и я вместе с ней…
— Это не объяснение, это просто бред!
— Растленность памяти… я хочу забыть… все забыть… и чтобы меня забыли… Так надо, Август.
— То-то порадуешь ты своих друзей! Право же, Вергилий, на твоей памяти было бы меньше греха, если б ты вспоминал о них чуть сердечней, а не измышлял всякие пустые и злонамеренные пожелания. |