|
— Мне ты никакими стихами не обязан, и я достаточно обеспечен, чтобы обойтись без твоих денег…
— О Плотий, неужели я осчастливлю этого вертопраха Луция, а тебя оставлю ни с чем? Вот уж тридцать лет, как вы мои друзья, и ты помогал мне не меньше, чем он со своими стихами; а уж сколько денег я от тебя получил — о том я и не говорю… Вы мои самые давние друзья, всегда вы были заодно, стало быть, и в наследстве вам должно быть заодно, и ты его примешь, должен принять, я тебя прошу…
«Твой самый давний друг — я», — вставил тут отрок.
— А кроме того, ты ведь тоже крестьянин, Плотий, и то, что ты сказал обо мне, в полной мере относится и к тебе… — (Ах, как стало опять тяжело говорить…) — Но я не хочу, чтобы моим друзьям напоминали обо мне только суммы и цифры… Мои жилища в Неаполе и Риме, вся утварь, личные вещи… Все мои друзья — ты, Плотий, и ты, Луций, но и Гораций тоже, и Проперций… Возьмите там все, что понравится из вещей… особенно из книг… все, что понравится и что сможет напоминать вам обо мне… а остальное отдайте Дебету и Алексису… мой перстень…
Плотий с силой ударил себя сжатым кулаком по тугой ляжке.
— Все, прекрати! Чего-чего только не надумал нам насовать!..
Все зримое снова отодвинулось вдаль, и шумный протест Плотия доносился будто из ваты; хорошо бы и в самом деле прекратить, но надо было еще так много, ах, так много сказать:
— От вас… от вас мне ведь тоже нужна ответная услуга…
«А от меня тебе ничего не нужно? Меня ты просто отсылаешь — и все?» — пожаловался Лисаний.
— Лисаний…
— Да скажи ты нам наконец, куда запрятался этот мальчишка?
В самом деле, куда он запрятался? Впрочем, теперь и Плотий был видим и слышим немногим яснее, чем Лисаний; он вдруг точно так же запрятался где-то в недостижимой дали, будто за плотным стеклом, и оно все более мутнело, словно превращаясь в свинцовый заслон.
Потребует ли Плотия назад свое кольцо?
— Уж не должны ли мы отыскать для тебя этого загадочного юнца? — пошутил Луций. — Не это ли услуга, о которой ты просишь?
— Не знаю…
«Я здесь, о Вергилий; я, Лисаний, стою пред тобой, протяни только руку… О, вот моя рука, возьми ее!»
Неимоверных усилий стоило поднять руку; она никак не хотела повиноваться и все хватала воздух, цеплялась за пустоту, за ничто и ничто.
«Всякий глаз, всякий вырванный глаз я вставлю снова. — То был голос врача. — Погляди в мое зеркало, и вмиг станешь зрячим, как встарь».
— Уже не знаю…
То слова ли раздались сейчас? Что это вдруг упало в пустоту? Эти слова или что-то совсем другое? Только что звучала вполне понятная и безусловно его собственная речь, и вдруг ее нет, она соскользнула в ничто, превратилась в невнятный лепет, потерялась в сумятице голосов, объятая льдом и огнем.
А хромоногий калека уже снова был тут как тут, и вместе с ним — необозримая вереница теней, такая длинная вереница, что жизни не хватило бы исчислить их всех; воистину собрался сюда весь город, нет, много городов, — нет, все города и веси земли, и все шаркали и шаркали по каменным плитам шаги, и толстая старая карга вопила: «По домам! Марш домой! А ну, марш домой!»
«Вперед, — приказал калека, — а ну, вперед! Считаешь себя поэтом, чем-то особенным, — а ну, вперед, ты один из нас…»
«Тащите его вперед, он разучился ходить, его надо нести!» добавила толстуха в подкрепление приказа.
Громовой хохот женщин перекрыл эти слова, их вытянутые пальцы как-то непристойно — хоть и ничего собственно непристойного не происходило — указывали на квартал трущоб, куда как раз заворачивала вся процессия. |