|
Как верный услужливый раб, недвижно стоял у кровати тот, кто это сказал — сказал? Поскольку все вокруг сразу переменилось, похоже было, что сказал, и, даже если слова произнесены были безмолвно, причиной перемены могли быть только они: в целости и сохранности восстановился ближайший слой реального бытия, знакомы были вещи вокруг, знакомы друзья; он не был уже гостем в чужой стране с чужим языком, и, хотя неколебимо стоял перед взором образ обетованной подлинной родины — неколебимый, хоть и неразличимый, — все же и тут, в земной юдоли, был ему на какое-то время, скорее всего на очень короткое время, отпущен снова покой.
И Луций это подтвердил:
— Путь указует твоя поэма, путеводной она и пребудет.
— «Энеида»…
— Да, Вергилий, «Энеида»…
Поток исчез, зеленый грот исчез, только все еще слышен был легкий плеск, но то наверняка был плеск стенного фонтана.
— Мне нельзя уничтожать «Энеиду»…
— Ты все еще думаешь об этом? — Затаенное недовольство угрожающе отчетливо прозвучало в голосе Плотия — того и гляди, он опять расшумится.
Поток исчез, но поля все еще расстилались перед его взором, и звенела над ними полуденная тишина, звенела от гомона кузнечиков. Или это гончарный круг снова завел свою нежно звенящую песню? Нет, то не круг — то всего лишь плеск воды.
— Уничтожить… Нет, я уже не хочу уничтожать «Энеиду»…
— Вот теперь ты и впрямь выздоровел, Вергилий…
— Наверное, мой Плотий… только…
— Ну, что «только»?
Что-то в нем все еще сопротивлялось, что-то такое, что сидело неискоренимо глубоко, жадное до жертвы, жаждущее жертвы, и раб, будто зная об этом сопротивлении, — раб сказал: «Отрешись от своей ненависти…»
— Я ни к кому не питаю ненависти…
— По крайней мере мы надеемся, что ты больше не питаешь ненависти к своей поэзии, — заметил Луций.
«Ты ненавидишь земную скудельность», — сказал раб.
Возразить было нечего: раб сказал правду, и оставалось только покориться.
— Должно быть, я слишком сильно ее любил…
— Твоя поэзия… — Луций произнес это, в задумчивости опершись локтями о стол и приложив перо к губам. — Твоя поэзия… люби ее, как любим ее мы.
— Я попробую, мой Луций… Но прежде нам надо, наверное, подумать об издании…
— Как только ты закончишь поэму, мы примемся за издание… Не станешь же ты заниматься этим сейчас…
— Вы оба должны будете издать «Энеиду».
— Это и есть твоя просьба к нам?
— Да.
— Вздор! — Досада Плотия прорвалась наконец. — Заботиться о своих делах ты будешь сам — хоть мы и охотно тебе поможем.
— Ты совсем исключаешь такую возможность, что обязанность эта ляжет на вас одних?
Плотий замотал своей большой, крупной головой.
— Ничего нельзя исключать… Но уж на такой случай подумай вот о чем, Вергилий: мы всего лишь два старых хрыча, и не верней ли было бы взять в попечители кого-нибудь помоложе…
— Перво-наперво я назначаю вас… так мне будет спокойнее, и я хочу отдать все распоряжения на этот случай.
— Хорошо, раз так, не будем больше спорить. — Луций согласился очень охотно.
— Вы тем более должны взять на себя эту задачу, что я завещаю вам рукопись, о нет, не подумайте, что в оплату за ваши хлопоты, нет, мне отрадна мысль, что она будет в ваших руках…
Действие этих слов было несколько неожиданным: после короткого ошеломленного молчания послышалось густое сопение, оно исходило из груди Плотия, и похоже было, что он опять собирается заплакать, в то время как Луций, принявший денежный легат хоть и с благодарностью, но все-таки сдержанно — по крайней мере он остался сидеть на месте, — тут вдруг вскочил со стула, энергично жестикулируя:
— Рукопись Вергилия, рукопись Вергилия!. |