|
То, что подобное допущение во многих биографиях берется за аксиому, – это одна проблема; другая проблема – что этот подход с какими-то писателями работает гораздо лучше, чем с другими. Он хорошо работает с Кафкой – единственным современником, который был равен Борхесу как аллегорист и с которым его часто сравнивают, – потому что проза Кафки экспрессионистская, проективная и личная; она имеет художественный смысл только как проявление психики Кафки. Но рассказы Борхеса иные. Они в основном сконструированы как метафизические задачи; они сложны, замкнуты в себе, со своей внутренней искаженной логикой. Прежде всего, они сделаны так, чтобы быть безличными, выходить за пределы индивидуального сознания – «врасти, – как выражается сам Борхес, – как мифы о Тезее или Агасфере, в общую память рода человеческого и пережить славу того, кто их создал, и язык, на котором были написаны». Одна из причин, почему Борхес так говорит, – он мистик или, по крайней мере, радикальный неоплатоник: человеческое мышление, поведение и история – все это для него продукты одного большого Разума или же элементы колоссальной каббалистической Книги, которая включает в себя свою же собственную расшифровку. Таким образом, с точки зрения биографии мы оказываемся в странной ситуации, где личность Борхеса и обстоятельства его жизни имеют значение лишь потому, что привели его к созданию текстов, в которых подобные факты личной жизни считаются нереальными.
«Жизнь Борхеса», чьи самые сильные места посвящены аргентинской истории и политике, не выдерживает никакой критики, когда Уильямсон разбирает конкретные произведения Борхеса в свете его личной жизни. К сожалению, он разбирает практически все, что писал Борхес. Критический метод Уильямсона ясен: «Без ключа к автобиографическому контексту никто не может осознать того огромного значения, которое имели эти тексты для самого автора». И раз за разом прочтения поверхностны, натужны и искажены, – а какими им еще быть, если их главная задача – оправдать задумку биографа? Случайный пример: «Ожидание», потрясающий рассказ из сборника «Алеф» 1949 года, выглядит как многослойный оммаж Хемингуэю, гангстерским фильмам и уголовному миру Буэнос-Айреса. Один аргентинский бандит скрывается от другого, живет под именем своего преследователя и так часто видит во сне, как в его спальне появляются убийцы, что в день, когда они действительно приходят, «он делает им знак подождать и отворачивается к стене, как будто собирается снова уснуть. Вопрос: он хочет пробудить жалость в мужчинах, которые пришли его убить, или ему проще пережить ужас происходящего, чем представлять его, ждать бесконечно, – или (и это, пожалуй, самый вероятный ответ) хочет, чтобы его убийцы стали частью сна, поскольку он уже так много раз видел их там, в этом самом месте, в этот самый час?» Открытая спорная концовка – фирменный знак Борхеса – становится попыткой исследовать природу снов, реальности, вины, предчувствия и страха смерти. Для Уильямсона же настоящий ключ к загадке рассказа лежит в том, что «Борхес не смог завоевать любовь Эстелы Канто… Когда Эстела ушла, он потерял смысл жизни», и концовку рассказа биограф интерпретирует исключительно как депрессивное нытье автора: «Когда убийцы наконец выслеживают его, он лишь смиренно отворачивается к стене и поддается неизбежному».
Дело даже не в том, что Уильямсон каждый рассказ Борхеса читает исключительно как отражение эмоционального состояния автора. А в том, что все внутренние конфликты Борхеса он низводит до личных проблем с женщинами. Теория Уильямсона включает в себя два важных элемента – неспособность Борхеса противостоять своей властной матери и его убеждение, зашифрованное в наивном прочтении Данте: «Одна лишь любовь женщины могла спасти его от адской нереальности, которая роднила его с отцом и вдохновила написать шедевр, который оправдал бы всю его жизнь». |