После полудня отвез Ханну Менцель на вокзал. Вечером сильные налеты. В бункере. Из чердачного окна видел, как город клокотал под взрывами; над болотом вздымались желтые колокола настильного бомбометания.
Пока я записываю это в тихой, строго затемненной комнате, из репродуктора уже снова звучит монотонный голос дикторши: «Многочисленные самолеты приближаются со стороны озера Штейнхудер-Мер к столице округа. Необходимо строгое соблюдение мер противовоздушной обороны».
Боже мой, кто в 1911 году мог представить себе подобные пейзажи! Это превосходит любой утопический роман.
В десять часов новый, еще более мощный огонь. Взрывы были столь сильны, что в доме опрокидывались предметы.
Продолжаю Левит. Кто в ритуальных предписаниях древних законодателей предполагает исключительно гигиенические цели, походит на человека, усматривающего значение улиц и площадей большого города исключительно в подаче воздуха. Это тоже верно, но во вторичном смысле. Речь идет здесь не о гигиеническом, а об оптимальном образе жизни, охватывающем также и гигиенический оптимум, поскольку сакральное состояние, включая в себя естественное здоровье, превосходит его. Будучи своего рода святостью, это сакральное состояние затрагивает даже бессмертие; смотри те места, где лик Моисея «сияет» и становится невыносимым для человеческих глаз.
Близкие мысли затрагивает «Дионис» Вальтера Ф. Отто, книга, составляющая в эти дни круг моего чтения; предисловие к ней свидетельствует о прекрасном понимании нашей теологической ситуации: «Основной характер культов определяется не тем, что их первые ревнители пытались ввести нечто желаемое, но тем, что они обладали этим желаемым, т. е. близостью Божией».
По-видимому, во время исхода Израиль пытался вытравить египетские ферменты; существенным доказательством тому является побивание камнями сына израильтянки, рожденного от египтянина (Левит, 24).
Друг Шпейдель прислал из Фрейденштадта известие, что его освободили. Письмо, как одно из редких радостных посланий, было датировано сочельником. Я каждый день ждал его с особым напряжением и, смею думать, проникновенностью. Напротив, от Эрнстеля все еще ничего. Страстное ожидание писем, охватившее миллионы, — тоже знамение кошмарного мира.
После полудня в городе. Свежие руины, еще более внушительные; за ударом бича последовал укус скорпиона. Южная окраина горела; в домах на улице Подбельски и старого Целльского шоссе, по которым я проехал на велосипеде, пылали подвалы с углем и, рассыпая искры, рушились крыши. Пожаров уже не замечаешь, они стали неотъемлемой частью пейзажа. На перекрестках люди, лишенные крова, заворачивали уцелевшие предметы в простыни. Женщина, вышедшая из дверей одного из домов, держала ручку от ночного горшка, на которой болтался осколок. Огромные воронки окружали вокзал, перед его пустыми павильонами Эрнст Август все еще сидел на коне. Оба входа в большой бункер, где искали убежища двадцать шесть тысяч человек, были засыпаны; вентиляция периодически выключалась, так что сдавленная толпа в первой стадии удушья начала срывать с себя одежды и требовать воздуха. Сохрани нас Бог от мышеловок подобного рода!
У платформ стояли сгоревшие поезда; подземный переход со стороны почтамта был пробит неразорвавшимся снарядом, который остался лежать на мостовой.
Дом тестя на площади Стефана — ради него я и предпринял эту разведывательную операцию — все еще стоял на своем месте. Их бункер, напротив, выдержал множество попаданий и даже не развалился. Между первым и вторым налетом мужчины отправились разыскивать свои дома и вернулись к женам с сообщением: «Дома больше нет».
Меланхолия. Перед пробуждением видел сон о Келларисе. О нем я тоже вспоминаю ежедневно, — чего бы я только не дал, если бы он смог снова увидеть свет Божий, обрести духовную и физическую свободу, пусть даже его здоровье и было бы при этом подорвано навсегда. |