Потом я заметил, как на ее лице блеснули слезы. Я хотел приподняться, поцеловать мокрые щеки, вытереть слезы. Ей, наверное, показалось, что я хочу убрать ее пальцы от моих губ, чтобы все-таки заговорить, поэтому она села, набросила халат, затем, придерживая его на груди левой рукой, нагнула голову, подхватила правой рукой волосы, закинула их назад. На какой-то миг она замерла на краю матраца в той же позе, в какой сидела, когда пришла. Пока я решал, стоит ли мне удержать ее для разговора, она выскользнула из комнаты.
8
Когда я опять проснулся, было все еще темно. На этот раз я услышал скрип двери и шаги. Это была Юлия.
– Что случилось?
– Я проснулась и не могу заснуть. Папа с мамой ругаются.
Стоя перед моей постелью, она выжидающе смотрела на меня. Я пригласил ее присесть, надеясь, что запахи любовной сцены выветрились и она ничего не почувствует. Юлия юркнула под одеяло.
– Они очень громко ругаются, обычно так не бывает.
– Родители иногда ссорятся, бывает, потише, бывает, погромче.
– Но…
Я понял, что ей хотелось бы услышать, из-за чего могут спорить родители, лишь бы причины не были такими, из-за которых для нее мог бы нарушиться порядок вещей, но мне не хотелось чересчур смягчать возможный конфликт между родителями, поскольку я не знал, насколько он был серьезен.
– Знаешь, историю про овечек?
– Которые прыгают через ограду и которых надо считать, чтобы заснуть?
– Нет, другую. Там тоже есть ограда, но калитка открыта, и овечек считать не надо. Рассказать?
Она кивнула с такой готовностью, что я разглядел это даже в темноте. Теперь и я расслышал голоса Свена и Паулы, хотя между нами был длинный коридор да еще поворот за угол, где находилась родительская спальня и комната Юлии. Голоса едва доносились, но мне хватило и этого, чтобы задаться вопросом, не стоит ли одеться и потихоньку убраться отсюда, чтобы никогда больше не появляться в этом доме. Я злился на Свена и Паулу, не умеющих справиться с семейными проблемами, на Паулу, которая, втянув меня в историю, бросила, на Юлию, которой я должен заниматься, будто у меня нет своих забот. А еще я злился на себя за то, что натворил в моих отношениях со Свеном, за то, что слишком близко допустил к себе Паулу.
– Не будешь рассказывать?
– Буду. Дело происходило в одном краю, где высокие-высокие горы. На самой вершине горы – только снег и лед, а пониже скалы и осыпи, еще ниже – луга и уж только потом густые леса. Перед самыми высокими горами находятся другие, поменьше, а на самых маленьких горах растет трава, такая же бурая, как на равнине, которая начинается там, где кончаются горы, и простирается она до самого горизонта, даже еще дальше, куда уже не хватает взгляда. Ты слушаешь?
– Да, только я все равно слышу, как папа с мамой ругаются.
– Я тоже. Рассказывать дальше? Только это не страшная история, а то от страшной истории не заснешь.
– Рассказывай.
– У подножия горы стояла овечья кошара. Большая кошара, где было много овец.
– А что такое «кошара»?
– Это загон для овец, без крыши, только ограда из двух перекладин. Представляешь себе кошару?
– Да.
– Представь себе, что утром ты оказалась в горах, самых высоких. И вот…
– А как я там очутилась?
– Не знаю. Может, ты там родилась.
– Ну.
– Во всяком случае, ты оттуда спустилась. Шла долго, сначала по глубокому снегу, потом по скользкому льду, иногда приходилось слезать со скал и пробираться по осыпям. Порой надо было взбираться на другой склон, чтобы на обратной стороне спуститься еще ниже. |