— Если ты проиграешь свою
дурацкую дуэль, то усилишь тень, которая уже брошена на мое имя. Доклад об этом деле Москвину я на некоторое время блокирую, конечно. Но когда этот
инженеришка начнет на Красносельской работать, когда они наладят выпуск батареек, когда в партийную кассу пойдут отчисления, когда наши вечно
голодные коммунисты увидят, что можно сыто жить, то знаешь, что тогда будет? Зорин со своей чертовой партией выиграет выборы на пятнадцатом пленуме!
И немудрено, с такими козырями и полнейший чурбан бы выиграл. В этом случае их и Центр поддержит, а вот тогда я должен буду пустить себе пулю в лоб.
Потому что никто, слышишь, никто не снимет Анатолия Лыкова с должности секретаря Северной партячейки! Я в этом кресле умру. Но вот что с тобой и
сестрой станется, мне подумать страшно.
— Ну, папа, почему вы так пессимистичны? Столько лет на Сталинской, люди же вас тут любят! — Ирина укоризненно выпятила нижнюю губку. — А вы совсем
себя не цените…
— Ценю, моя хорошая, да вот только, ты сама увидишь, до чего народ докатился! Ничего святого! Коммунисты называется: за жрачку мать и отца продадут!
— со вздохом сказал Лыков-старший, отодвигая тарелку, на которой еще оставался изрядный кусок прожаренного до золотистой корочки пирога с начинкой
из грибов и свинины. — Спасибо, дочка! Вкусно сделала, мать бы тобой гордилась!
— Па, а можно я на Ганзу? — воспользовалась Ирина настроением отца.
— Нет, сейчас время больно неспокойное, чтоб через Красносельскую ехать. Тут пережди. Уж потерпи, моя красавица!
* * *
Неспешным шагом войдя в свой кабинет, секретарь Северной партячейки задержался около большой схемы, занимавшей на стене несколько метров. На ней
была вычерчена замысловатая кривая, испещренная разноцветными пометками, красными восклицательными знаками, датами, цифрами, обведенными в жирные
круги и квадраты. Анатолий Лыков проследил взглядом извилистую кривую, словно бы опять шаг за шагом проходил повороты, стрелки, погрузочно-
разгрузочные площадки. Все это было знакомо как свои пять пальцев, он мог представить себе каждый метр змеящихся рельсов. Кто-то из обитателей
станции по аналогии с реалиями давней, забытой всеми войны назвал этот коридор «дорогой жизни». Лыков усмехнулся: удивительно, насколько точно это
название отвечало его назначению. Та, старинная дорога, шла по льду озера, соединяя осажденный город, которого сейчас уже наверняка и в помине нет,
с «большой землей». По его дороге, сокольнической, в метро доставляли сначала муку, а потом зерно с огромного мукомольного комбината с ласковым
названием «Настюша», расположенного на соседней улице от входа станции Сокольники, переименованной в тот же год в Сталинскую.
Но, может быть, впервые Лыков осознал, что схема, к которой он привык относиться как к своей величайшей победе, теперь символизирует его величайшее
поражение. Все эти годы она кричала о грандиозных достижениях своего творца. Шутка ли: враз перескочить с должности скромного слесаря-наладчика, в
подчинении у которого был всего один ученик — туповатый парень, выгнанный из школы, — до начальника станции, чьи приказы бросались исполнять сотни
людей! В одночасье стать отцом-командиром, нежданно получив в руки кубок опьяняющей власти над тысячами голодных. И ведь он любил их, этих дрожащих,
испуганных, ни на что не годных людишек, он помогал им, думал за них, спасал, дарил жизнь… Это продолжалось так долго, что вошло в привычку. А вот
сейчас подлый кусок бумаги словно насмехался, шепча: все кончилось, все прошло…
— Какие люди были! Какой подъем сознательности! — проговорил вслух секретарь Северной партячейки, чтобы отогнать видение пустого, мертвого коридора. |