Во дворе завода работало двадцать таких меланхоличных глиномешалок. Двадцать разбитых старых кляч в рваной сбруе, снятой со старых телег, безостановочно тянули за собой сучковатые бревна, а из двадцати дырявых старых бочек глина, словно лава, медленно стекала двадцатью потоками в двадцать старых желобов, чтобы двадцать оборванцев тут же шлепнули ее в двадцать, и еще раз двадцать, и еще раз двадцать старых, расшатанных лотков.
Когда Израиль спустился в яму в первый раз, его поразили надрывно бесшабашные движения формовщиков. Но не успел он проработать в ней и трех дней, как его прежняя тяжкая озабоченность начала сменяться тем же бесшабашным и даже по-своему веселым отчаянием, которое он подметил у других.
Дело в том, что это непрерывное, яростное, небрежное швыряние теста в формы порождало соответствующее настроение у формовщика, — беззаботно шлепая на лоток куски ничего не стоящего жалкого теста, он тем самым приучался в мыслях столь же небрежно отмахиваться и от своей еще более жалкой судьбы, которая еще меньше заслуживала заботы. Для этих чумазых философов люди и кирпичи равно были глиной. «Какая разница, быть ли помещиком или поденщиком, — думали формовщики. — Ведь все — суета и глина». И вот так — шлеп-шлеп-шлеп — эти обездоленные изгои с горьким легкомыслием кое-как бросали тесто на лотки. Если подобную небрежность можно поставить им в вину, что же, пусть так; но этот порок подобен бурьяну, взрастающему на бесплодной земле, — напитайте почву, и он исчезнет.
Три месяца с лишком, снося понукания десятника, трудился Израиль в своей яме. Работая, он был осужден пребывать в земляной темнице, подобной свежевыкопанной могиле, но и выбираясь из нее, чтобы поесть, он не видел вокруг ничего, сулившего надежду. Завод со всеми его бесконечными навесами, печами и глиномешалками располагался на дикой пустоши среди болот и трясин. И все это, словно канатом, было стянуто пустым горизонтом.
Часто выпадали сумрачные злые дни; взлохмаченное, пятнистое небо, казалось, было исполосовано бичами, или на мили вокруг все затягивал душный морской туман и, выискав каждую ревматическую косточку в человеческом теле, начинал их терзать; хромающие жертвы прострела дрожали и стучали зубами; их лохмотья впитывали промозглую сырость, словно губки. И даже в град укрыться было негде. Навесы предназначались для кирпичей. А ведь согласно Писанию, каждый человек — такой же кирпич; это название вполне достойно сынов Адама. Чем был Эдем, как не кирпичным заводом? А что есть всякий смертный? Две-три злосчастные пригоршни глины, сформованные в форме, положенные для просушки и вскоре ожившие под лучами солнца для своих нелепых прихотей. И разве люди не слагаются в общину точно так же, как кирпичи — в стену? Вспомните огромную Китайскую стену, поразмыслите над огромным числом жителей Пекина. И как человек пользуется кирпичами, так им самим пользуется бог, из миллиардов ему подобных возводя творения своей воли. Человек достигает достоинства кирпича только в совокупности с другими людьми. И все же между кирпичами, как живыми, так и мертвыми, есть разница, о которой в отношении последних мы сейчас расскажем.
Глава XXIII
ИЗРАИЛЬ В ЕГИПТЕ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Всю ночь напролет люди просиживали перед жерлами печей, подбрасывая в них топливо. Над печами поднимался бурый дым — дым их смертной муки. Было любопытно следить, как под воздействием огня меняется цвет печи — точно у рака, брошенного в кипяток. Когда наконец обжиг кончался и огонь гасили, Израиль любил заглядывать под своды топки в основании печи, где еще недавно трещали дрова. Кирпичи, непосредственно составлявшие стенки топки, все до единого превращались в бесполезные комья, черные, как сажа, и самых гротескных форм. Следующий ряд бывал не столь прокопчен, но также не годился в дело; но постепенно, осматривая кладку печи ряд за рядом, вы добирались до средних слоев, слагавшихся из звонких, ровных, безупречных кирпичей, за которые подрядчики платят дороже всего. |