Другая героиня трилогии Аглая, тетка Устименко, честный, пострадавший от режима человек, своим общественным темпераментом тоже загоняет в гроб (на этот раз в буквальном смысле) единственного в ее окружении человека, понимающего ситуацию в стране, Штуба. Мне казалось, что я более чем похвально отозвался о Германе и его книге. Но Лев Ильич услышал в моих словах негативную оценку книги и как друг Юрия Павловича и рецензент романа обиделся и выступил с открытым письмом ко мне, протестуя против моего определения Устименко как фашиста. Если б я назвал того большевиком, Лев Ильич бы не протестовал. Он, видимо, видит разницу. Пожалуй, сказывается в нем до сих пор покойный РАПП.
Мне было неприятно, что я огорчил столь милого человека, тихого, порядочного, интеллигентного, но, возможно, думающего немножко иначе, чем я. Но ведь, если бы все люди думали про всё одинаково, о чем бы они разговаривали?
Я позвонил Льву Ильичу и извинился за неточность, объяснил, как я понимал трилогию, за что ее хвалил, и, наконец, что Юрий Павлович был со мной согласен. Мы быстро нашли со Львом Ильичом точки соприкосновения — и сразу стало не о чем разговаривать. И мы перешли на другую тему.
Как и всё, да и всегда, почта у нас работала плохо; уже после публикации открытого письма в газете и нашего телефонного разговора я нашел у себя в почтовом ящике конверт от Левина, в котором он прислал мне копию письма, посланного в газету, чтоб это не стало для меня неожиданностью.
Закончил он письмо вполне куртуазно:
"Великодушный Юлий Зусманович! В свое время Вы прооперировали меня справа, а теперь — ведь мне без малого восемьдесят пять! — побаливает слева. Можно показаться?
С наилучшими пожеланиями Ваш пациент и читатель Л.Левин"
Желчный пузырь один, и он расположен справа. Болью слева Лев Ильич лишь хотел дать понять, что во всем остальном его мнение обо мне, отношение ко мне никак не изменилось. Все по-прежнему.
Все же насколько легче и приятнее, в любых ситуациях, иметь дело с интеллигентным человеком…
Помню, в "Московском рабочем" шел у меня сборник рассказов. Когда вышел сигнальный экземпляр, мой редактор сказал: "Цензору так понравилась твоя книга, что он захотел познакомиться с тобой". Я расстроился. Цензору понравилось — дело плохо. Значит, я их приводной ремень и рычаг. Да и где он, этот монстр, сидит? Куда еще ехать? У меня больные, мне некогда. А цензор, оказывается, тут же, при издательстве сидит, в конце коридора его закуток. И я пошел, заранее ощетинившись, словно Антокольский с банками на спине.
Вряд ли, думаю, там сидит интеллигентный милый человек вроде Левильич. Скорее — Литовский-Латунский.
А там сидит молоденькая девушка, улыбчивая, радостно меня приветствующая. Говорит, что читала с удовольствием и даже про замечания забыла. "Да и зачем замечания, когда все про медицину, про борьбу за жизнь?" Обидно. Да поздно. Я этому жизнь отдал.
Я подарил цензору сигнальный экземпляр. И надписал его. Заполнил титульный лист благодарностями. Пряча в подтексте: все реальное здесь не реально.
Хоть я и писал, как мне казалось, на полную катушку, но сейчас-то вижу: сообразуясь с обстоятельствами места и времени. Внутренний цензор вкрадчиво, но цепко держал меня за руку и язык. Я не юлил, не хитрил — я юлил и хитрил. И сейчас мне стыдно, что столького не сказал, что можно бы было, что нужно бы было.
Впрочем, если б я писал все в лоб, опусы мои были бы прямолинейными и скучными. Может быть, может быть…
Так что ж, нужна или не нужна цензура? Да ничего не имеет в этой жизни прямого ответа. У всего материального всегда не одна какая-то сторона. У идеального — да. Но в этой жизни, которой мы живем, идеала нет, да и жить скучнее в тени идеала. Представляю себя идеальным: анекдот. Библейские герои тем и сильны, что в них на века есть все: хорошее, плохое, милосердное, жестокое…
Я помню, как Володя Максимов писал свои "Семь дней творения". |