Изменить размер шрифта - +

Я стараюсь исполнять свой долг, совсем непросто сохранять достоинство и приличия, когда страх воздвигает вокруг стену недоверия и недомолвок, и не то что за опрометчивое слово, а за неосторожное движение можешь попасть в лапы коммунистической инквизиции. Я же не деревянный, я тоже боюсь, я не Баярд, не рыцарь без страха и упрека. Впрочем, упрекнуть мне себя не в чем, я глубоко предан, беззаветно верен, самоотвержен и неколебим, и считаю Советский Союз родиной всех угнетенных, а товарища Сталина — отцом народов и каждого из нас в отдельности. Казалось бы, чего в таком случае мне бояться? Ох, нет, упрека нет, а страха полно. Стоит лишь подумать о Лондоне, в чью виновность не верю, и страх охватывает меня. Однако иду вперед, гоню прочь страх и сомненья, и дух мой укрепляет Международная Сталинская премия — высшая награда за веру и верность. Поджилки трясутся, но все же стараюсь не отступать, иначе потеряю вкус к жизни, и Зелию потеряю. Иду вперед, уговаривая себя, что достиг известной неприкосновенности и могу позволить себе роскошь не кривить душой.

Приехав в Будапешт, прошу о встрече с Дьёрдем Лукачем, попавшим в опалу, снятым со всех постов, лишенным всех наград и почестей по требованию советских ревнителей соцреализма, записавших мадьярского философа в ересиархи формализма. Но я по-прежнему уважаю его и восхищаюсь им, и чувства эти особенно окрепли после нашей встречи во Вроцлаве, когда я прочел его книгу по теории литературы. Товарищ из венгерского ЦК, отвечающий за связи с иностранными компартиями, глядит на меня удивленно, однако обещает, что постарается просьбу мою выполнить, и слово держит. И я встречаюсь с Лукачем, веду с ним беседы об этом и о том, обо всем, кроме нынешнего его положения. А потом в здании ЦК секретарь по международным делам, протягивая руку, бормочет неожиданно и не очень внятно, что благодарен мне за мою просьбу, и теперь уже мой черед воззриться на него в удивлении.

В Бухаресте предпринимаю нечто подобное, но уже с меньшим душевным трепетом, ибо ситуация не столь серьезна — мне удается встретить и обнять романиста Захарию Станку, отставленного с поста генерального секретаря Союза румынских писателей и выведенного из ЦК. Всю жизнь Станку бросает туда-сюда: то вознесет на вершины, то втопчет в дерьмо.

А Зелия, повстречав Лизу в Праге на улице, приглашает ее приехать к нам в Добрис. Члены семей репрессированных находятся в полной изоляции, страх рвет связи, губит дружбы, разрушает приязнь. Со стороны Зелии это безумная выходка, но мы с ней оба — слегка полоумные и не умеем сдерживать душевные порывы. И Лиза, жена врага народа Артура Лондона, приезжает к нам в воскресенье, приезжает с детьми и матерью, непокорной испанкой, и мы обедаем в «Замке писателей». И стоит лишь нам в столь предосудительном обществе войти в ресторан, как обрывается смех, замирает говор, и воцаряется гробовая тишина. Безответственно ведем мы себя, безответственно — именно это слово, не столько осуждая нас, сколько оправдывая, употребляет лауреат Национальной премии писательница Мария Пуйманова: «Ты — иностранец, зачем вмешиваешься в наши дела? Подставляешься, Жоржи».

Проклятые дни, несчастные дни, заполненные страхом, складываются в недели и месяцы. Сомнений все больше, а сомневаться нельзя, мы не должны сомневаться, мы не хотим сомневаться, вера наша должна остаться нетронутой, уверенность — непреложной, идеал — идеалом. Бессонными ночами сидим мы с Зелией, смотрим друг на друга, в горле ком, и плакать хочется.

 

Белград, 1986

 

— Что я здесь делаю?

Этот жалобный вопрос я услышал на приеме, устроенном послом Бразилии в честь приезда соотечественников. Его задала мне одна югославская дама. Она считает себя на родине чужестранкой, она тоскует по Бразилии, она спрашивает, какая нелегкая занесла ее на землю предков.

Отчизной, истинной своей отчизной она называет Бразилию, куда двухлетней девочкой привезли ее родители-эмигранты.

Быстрый переход