Изменить размер шрифта - +

— Увы.

— Слишком востребованы обществом. — Да.

 

А если не телевидение и ложные ценности общества потребления — значит, засилье электроники; не игры, зомбирующие детей, — так школа: неправильно учат чтению, программы устарели, учителя малограмотны, помещения обветшали, библиотек не хватает.

Что там бишь еще?

Ах да, бюджет Министерства культуры… Слезы! И бесконечно малая величина, отведенная в этой микроскопической сумме Книге.

Как же вы хотите, чтобы в этих условиях мой сын, моя дочь, наши дети… как же вы хотите, чтобы молодежь читала?

— И вообще, французы читают все меньше и меньше…

— Да, так оно и есть.

 

Вот так мы судим и рядим, без устали одолевая словами расплывающуюся действительность, а светоносные мгновения молчания говорят больше, чем слова. Мы — бдительные, мы — информированные, нашему времени не обвести нас вокруг пальца. Целый мир в том, что мы говорим, и весь освещен тем, о чем умалчиваем. Мыслим мы трезво и здраво. Здравомыслие — наша страсть.

Так откуда же тогда смутная печаль после разговоров? Полуночная немота в доме, оставшемся наедине с собой? Только ли из-за перспективы мыть посуду? Вряд ли… В нескольких кабельтовых отсюда наших друзей, остановившихся на красный свет, сковала та же самая немота, которая настигает едущие из гостей супружеские пары, едва развеется хмель здравомыслия. Немота похожа на горечь во рту после сильного опьянения, отход анестезии, медленное возвращение сознания; мы становимся сами собой — и со смутным недовольством не узнаем себя в том, что мы говорили. В наших собственных словах нас не было. Все остальное было, наши доводы были верными, и в этом смысле мы были правы — но там не было нас. Никакого сомнения: еще один вечер угроблен наркозом здравомыслия.

Вот оно как… думаешь, что возвращаешься к себе, а возвращаешься в себя.

Все, что мы только что говорили за столом, и близко не лежало с тем, что говорилось внутри нас. Мы говорили, что нужно читать, а сами были с ним, там, наверху, в комнате, где он заперся и не читает. Перечисляли причины, почему в наше время дети не читают, а сами искали способ пробиться сквозь стену-книгу, отгородившую нас от него. Мы говорили о книге, а думали только о нем.

О нем, чье появление за обедом не принесло нам облегчения: ввалился в столовую в последнюю секунду, ни «здрасьте», ни «извините», плюхнулся на стул всей тяжестью переходного возраста, не потрудился принять хоть какое-то участие в беседе и вскочил из-за стола, не дождавшись десерта:

— Извините, мне надо читать!

 

Утраченная близость… Вот так лежишь, и не можешь уснуть, и думаешь, вспоминаешь — ведь этот вечерний ритуал чтения, когда он был маленьким, был сродни молитве. Каждый вечер в один и тот же час после дневной кутерьмы наступало затишье, непременная встреча, вопреки любым обстоятельствам, миг сосредоточенного молчания перед первым словом рассказа, голос, наконец-то наш, настоящий, литургия эпизодов… Да, вечернее чтение выполняло самое прекрасное предназначение молитвы — самое бескорыстное, наименее отвлеченное, чисто человеческое: оно освобождало от обид. Мы не каялись в грехах, не пытались обеспечить себе толику вечности, мы вместе причащались словом, получали отпущение и возвращались в единственный рай, который чего-то стоит: близость. Сами того не подозревая, мы открывали для себя едва ли не главное назначение сказки, и даже шире — назначение искусства: устанавливать перемирие в битве жизни.

Любовь выходила из этого обряда обновленной.

Все это давалось даром.

 

Даром. Именно так он и чувствовал. Подарок. Минута вне всех минут. Вопреки всему. Вечерняя сказка освобождала его от груза дня. Отдать швартовы! — и он отплывал с попутным ветром, ощущая несказанную легкость, а ветром был наш голос.

Быстрый переход