Тем самым ежедневный скучный путь до школы превращается в увлекательное соревнование с самим собой.
Хичкоковские сюжеты — особенно в зрелые годы, когда он вправе был, не считаясь с продюсером, кроить их по собственным лекалам, — чаще всего выстраиваются с учетом этих локальных и формальных задач: вот у нас «Окно во двор», где Хичкока интересуют возможности неподвижной камеры, фиксирующей строго ограниченный кусок пространства. Пусть зритель достраивает происходящее по ничтожным его деталям, теням, отголоскам. Надо как-то мотивировать этот прием — хорошо, мы наблюдаем за действием глазами инвалида, вот у нас и подходящий рассказ Вулрича, который мы, конечно, переписываем с начала до конца, но неподвижность главного героя сохраняем. В другой раз — «Не тот человек» — ему показалось интересным на черно-белом материале поиграть с оттенками серого, сделать всю картину в подчеркнуто темных тонах, и пусть критики потом вчитывают в историю ареста невиновного контрабасиста любые смыслы, вплоть до того, что все виноваты и каждого стоит судить; эту картину будут называть и экзистенциалистской, и кафкианской, но, думается, к замыслу Хичкока, к его аскетической живописи и нагнетанию атмосферы давящей безысходности все это не имеет отношения. Экспериментировал человек.
Если бы не эта тяга к формальному совершенству и не феноменальная готовность ставить перед собой новые и новые барьеры (предвосхищающая, скажем, аскетическую идею «Догмы»), Хичкок имел бы все шансы остаться в истории кино крепким ремесленником без своей темы: мало ли мы знаем действительно серьезных мастеров жанровых фильмов, которые при всем своем умении увлекательно рассказывать и страшно пугать не дотягивают до статуса классиков? Истинный взлет репутации Хичкока обеспечил Трюффо, записавший и опубликовавший многочасовое интервью с мэтром: именно французская «новая волна» первой, кажется, уловила связь между радикальным формализмом Хичкока и той творческой, да и нравственной бескомпромиссностью, которой искала сама. В творческом аскетизме не меньше героизма, чем в религиозном; в формальной последовательности не меньше доблести, чем в моральной. И тут, пожалуй, кроется важный порок (не хотите упреков в русофобии — назовите особенностью) русского сознания: именно вера в тотальный примат содержания над формой роковым образом приводит именно к содержательным порокам. Российское сознание недооценивает прелесть формального экзерсиса вроде акростиха, вроде сочинения стихотворения или целого романа без употребления одной, причем распространенной буквы; любители формальных ухищрений — такие, как Мей, Минаев, отчасти Сологуб, — всегда проигрывают в нашем общественном мнении писателю или мыслителю, которому до формы дела нет, зато с пафосом все правильно. Отсюда же почти полное зияние на месте русского триллера — ибо триллер как раз требует этюдности, учета мелочей; отсюда малое количество книг и фильмов с точно простроенным сюжетом, с нарастающей динамикой, с внезапным и блистательным разрешением загадки — а когда Набоков стал по-хичкоковски уделять этому чуть больше внимания, чем предшественники, его тут же провозгласили бесплодной смоковницей, писателем нерусской традиции. Но мало кому приходило в голову, что холод и бесчеловечность вовсе не связаны с пресловутым формализмом — напротив, бесчеловечны те, кого не интересуют тонкие ходы и прелестные безделушки. Неизменный морализм хичкоковских картин, расплата, которой удостаиваются демонические злодеи, комические положения, в какие они попадают, сродни набоковскому вечному желанию наказать самовлюбленного циника и защитить добряка, которому в итоге и достается если не счастье, то покой. Солженицын весьма точно заметил, что самоограничение — единственный путь к спасению России; разумеется, дело не в ограничении потребления или иных примитивных аспектах проблемы. Дело в точной постановке сложной задачи, в массе условностей, которыми должна быть ограничена традиционная русская беспредельность. |