|
– Спой теперь что-нибудь более доброе, – попросила она. – Более светлое. Эта арфа не была создана для ненависти – дар моего народа королям людей. Случалось, раньше мы одаривали их, разве ты не знал? Звук ее проникает во все миры Элда – твой и мой, и гораздо более темные тоже. Никогда не пой темных песен. Играй мне светлые мелодии, воспой мне солнце и луну, и смех, спой мне самую светлую песню, которую ты знаешь.
– Я знаю детские песни, – с сомнением ответил он. – И походные песни. И великие песни, но наше время словно создано для темных песен.
– Тогда спой мне песни для малышей, – сказала она, – те, от которых смеются люди, – о, арфист, как мне нужен смех! Больше, чем что-либо иное.
И Фиан сделал, как она просила. Пока луна всходила над деревьями, Арафель вспоминала песни былых лет, которые мир не слышал уже много веков. Она напевала их нежно, а Фиан слушал и подхватывал мелодию на арфе, пока слезы радости не начали струиться по его щекам.
В этот час в Элдвуде не могло случиться ничего дурного: духи недавних времен, что крались, пугали и боролись с человеком, бежали в иные места, не находя здесь ничего знакомого; а древние тени, дрожа, расползались в разные стороны, ибо они были памятливы.
Но время от времени эльфийская песнь обрывалась, ибо Арафель ощущала прикосновения зла и ничтожности внутри себя и холод пронзал ее, как железо, принося с собой чувство ненависти – так близко, как никогда прежде.
Потом она смеялась, разрушив чары и отогнав их от себя. Она склонилась к арфисту, показывая ему полузабытые песни, но все время ощущая, как где-то там, в долине Керберна, на холме Кер Велла мечется в потных снах человеческое тело. Эвальд чувствовал, как над ним насмехаются эльфийские мелодии, пробуждающие эхо и спящих духов.
С рассветом Арафель с Фианом поднялись и немного прошлись, и разделили трапезу, и напились из холодного чистого источника, который был ей известен, пока горячее око солнца не пало на них и не погрузило Элдвуд в знойную тишину.
Потом Фиан безмятежно заснул, а Арафель боролась с навалившейся на нее дремой. И сны пришли ей в этой дреме, ибо настало время грезить ей, когда он, Эвальд, бодрствовал, и бег этих снов ничем нельзя было остановить, как тяжесть опускавшихся век. Они обступали ее все теснее и теснее. Сильные ноги человека сжали круп огромной дикой лошади, руки его сжали кнут, и он безжалостно пришпорил животное. Ей снились лай собак и травля, и бег по лесам и склонам, и яркие брызги крови на пятнистой шкуре, ибо Эвальд кровью стремился стереть кровь, потому что в его памяти все еще звучала арфа, и он помнил… арфиста, и зал, и то, как тот воспевал его службу королю. Он гнался за оленем, но думал о другом. Она вздрогнула от убийства, совершенного ее собственными руками, и ужаснулась страху, сгущавшемуся в глазах господина долины, страху, что отражался в глазах его друзей, ложился на бледные лица его жены и сына, когда, запятнанный оленьей кровью, он вернулся домой.
С наступлением вечера Арафель и ее арфист проснулись, и нежные песни разогнали страх и сны. Но все равно воспоминания время от времени охватывали Арафель, и она ощущала боль утраты, и леденящий холод наваливался на нее так тяжело, что рука ее невольно скользила к шее, где прежде висел лунно-зеленый камень. А однажды на ее глазах внезапно выступили слезы. Фиан заметил это и запел еще более веселые песни.
Но музыка не веселила ее, и струны замерли.
– Научи меня еще одной песне, – попросил он, пытаясь отвлечь ее. – Ни один арфист не знает таких песен. И может, теперь ты поиграешь для меня?
– Я не умею, – ответила она, ибо последний настоящий арфист из ее народа давным-давно сгинул в море. |