|
Казалось, вот-вот вынырнут из него острые пики с растрепанными ветром бунчуками и флажками, и вновь послышатся звуки битвы: звон щитов, лязг сабель, топот копыт, свист стрел и яростные крики воинов. Но ушли времена жестоких сражений, когда на огромных, заросших ковылем просторах сталкивались лбами, ломали хребты и отсекали головы друг другу жестокие завоеватели и отчаянные защитники родной земли — кыргызы. Давно истлели кости погибших воинов, растащили их черепа по степи дикие звери, высохли пот и кровь, лишь озера остались — по поверьям, полные слез матерей и вдов, оттого, мол, они горько-соленые.
Можно подумать, размышлял Мирон, что высшие силы намеренно запечатлели те трагические события в призрачных степных миражах, чтобы люди не забывали, помнили: все в этом мире бренно — и власть, и богатство, и даже великим вождям уготованы смерть и забвение. Пройдут тысячелетия, появятся мифы и легенды, в которых реальность вытеснит фантастический вымысел. А настоящей останется только седая степь с ее полынными запахами, беспощадным солнцем и древними камнями — красновато-бурыми, словно в подтеках застывшей крови тех, кто покоится под ними…
Мирон смотрел на степь, а в голове роились, зудели и беспокоили, как скопище неотвязного гнуса, новые воспоминания. Теперь уже о том дне, когда джунгарские воины притащили его за конем на аркане — избитого, связанного по рукам и ногам, и бросили возле потухшего костра среди обглоданных костей — остатков ночного пира.
Он едва приподнял голову от земли и, превозмогая боль в избитом теле, окинул взглядом истоптанную людьми и лошадьми огромную поляну. Белые и синие палатки джунгарских воинов охватили ее подковой. Копья с хвостатыми желтыми флагами, обвитые красными и белыми лентами, торчали возле палаток дзангиров . В центре бивака виднелись синие с белыми полосами шатры мергенов и личной охраны контайши. К древкам их копий были привязаны сабли, сайдаки с луками и стрелы в колчанах. С теневой стороны пологи шатров поднимались и крепились на тех же копьях, открывая взору сумки и мешки с провизией, сабли и мечи, посуду, воинские доспехи, сапоги и конскую упряжь…
А на холме в окружении знамен возвышался огромный желтый шатер контайши Равдана…
Сколько раз эти воспоминания заставляли сердце Мирона биться сильнее. Деляш, юная жена хана, чем-то напоминала ему Айдыну. Нежное лицо, высокие скулы, горевшие гневом глаза. Именно ей он обязан своим спасением, но не забыл князь о благородстве Равдана, который, в благодарность за спасение сына, отпустил с миром непримиримого врага…
— О, ты здесь, Мирон! — Голос немца вовремя прервал цепочку грустных размышлений.
Бауэр, опираясь на трость, с трудом поднимался по каменистой тропинке. Уже второй год немца донимали болезни. Суставы распухли, лицо приобрело землистый оттенок, грудь раздирал сухой кашель. Ничего не помогало — ни отвары сибирских трав, ни мази, ни парная баня. Петро Новгородец трижды укладывал его животом на порог, рубил тупым топором на спине банный веник, читал заговор: «Секу, секу, секу, высеку овечку; секу, секу — двадцать, высеку — пятнадцать». Но тоже не помогло! И даже барсучий жир, которым Фролка-распоп усердно поил немца, не пошел впрок чахнувшему Бауэру.
— Я здесь не сдюжить, — жаловался он Мирону, — отпусти в столицу, иначе помереть.
После долгих раздумий пришлось внять просьбам немца. Это и стало главной причиной того, почему воевода прибыл в острог. Надобно было назначить преемника Бауэру, но прежде требовалось провести ревизию. Дружба дружбой, а служба службой. Уже не раз князь сталкивался с махинациями острожных приказчиков и подьячих, сидевших на хлебных местах в приказной избе. Пошаливали те и с вверенной им казной, и с собранным ясаком, и с денежным жалованьем служилых людей. Умудрялись придержать государеву деньгу, пустить в оборот, ссудить под проценты. |