Коротко хлестанули над ухом две стрелы.
– Несут меня проклятые пече не ги! Разлучают меня с вами, лю ди и!
– Будило! Будило! Где ты? На подмогу!
– Вот тебе!
– Садани коня по звезде, Будило!
– Не робь!
Слышалась возня, крики, чье то всхлипывание.
– В топоры их!
– Да что же это, русские люди? Куда вы? Неужто испугались немытого отродья?
– В топоры их!
Казалось, безумие овладело людьми: ошалелые, они бросались из одной стороны в другую, сталкивались, падали. По ним скакали лошади улюлюкающих степняков. Люди прыгали через плетни, лезли в подворотни, прятались под избами.
Всего пять или шесть холопов, выставив из за частокола боярского двора луки, стреляли. Доброгаст еле вырвался из сутолоки. Перемахнув изгородь, побежал огородом.
«Что же Любава? Что же Любава?» – билась в голове неотступная мысль.
Пробежал наискось двор, влез на курятник, проломав ветхую кровлю, прыгнул на улицу. Полуземлянка, в которой жила нареченная, горела; тлел на крыше сырой мох, а сама девушка лежала в седле печенега. Их пять или шесть, они уже трогают лошадей, груженных кожаными мешками с награбленным добром. У одного дымится челка копья.
«Скорей, скорей! Что же она не кричит, не бьется, не зовет его на помощь?»
Тело ее безжизненно свисает с седла, распущенные волосы метут землю, цепляют траву.
– Любава! – вырвался из груди крик, заглушился топотом копыт.
Доброгаст, подняв над головой кулаки, бежал по улице:
– Проклятье вам! Смерть вам! Бей вас град! Крути вас вихрь! Великий громовержец Перун, порази их своим огненным мечом! Лю ю ба а ва!
Навек уходила она от него туда, в дикие степи, где ковыль; уходила, чтобы стать рабыней в неведомом печенежском улусе. Рабство хуже смерти! Это он знает крепко! Вот и конец! Вот всему конец!
Подкатил к горлу клубок, задрожали ставшие вдруг слабыми ноги. Продолжая бесцельно идти, оглянулся по сторонам, словно ища поддержки, но никого кругом не было. Доброгаст споткнулся и упал. Упал и не поднимался. Лежал, чувствуя холод, исходящий от земли. Так прошло много времени, а он все лежал.
– Гей, гей, отрок! Подымайсь, что ли… Жив, чай?! – встряхнул его грузный мужчина, голова скирдой. Доброгаст по голосу узнал в нем старосту.
– Тебе сказано! Вставай красного кочета ловить, того и гляди на боярские хоромы скакнет. Будет нам горе!
– Что? – вскинул глаза Доброгаст. – Какой кочет?
– Да ты ополоумел, что ли? – вскипятился староста. – Хоромы вот вот заполыхают.
– Пусть заполыхают! – ответил Доброгаст.
Староста изумленно попятился:
– И вправду, полоумный!..
Долго сидел Доброгаст, слушая людской гул, напоминающий шум потревоженного улья, а в душе, как муть со дна кружки, подымалась слепая ненависть. И никого не было страшно: ни старосты, ни самого боярина Блуда. А что Блуд? Толстый, круглый человечишко… Ныло под ложечкой. Если бы не та баба, он бы поспел! «Да, поспел», – спокойно подтвердил голос изнутри. Этот голос заставил его подняться и зашагать по улице.
Слабость охватила все тело, руки одеревенели, болтались, как палки, кружилась голова, и подсохшая на лице грязь противно стягивала кожу.
Нет у него ничего: ни лошади, ни жилья, ни ее – нареченной невесты, даже ножа нет. Он холоп! Бездушная тварь! Захотелось спрятаться где нибудь, хоть в той яме, где копают глину, забиться в угол и завыть тихо, как воют псы в зимние ночи, когда ветер сдувает с неба звездочки и они летят тысячами маленьких снежинок. Так бы и умереть в норе, чтобы никто не видел. Ныла душа, не было ей успокоения… Не придет ведь теперь радость, не разомнет он в пальцах налившийся колос. |