– Хотите кружечку эля? – спросила она, поднимая кружку. – До одиннадцати ждать недолго, так что, полагаю, уже можно.
– Нет, не хочет он никакого поганого эля! – раздался раздраженный голос от двери, и Стоувер, сгорбленный и хмурый, стремительно вошел в зал и треснул кулаком по первому попавшемуся столу. Стоувер, который по воскресеньям выполнял обязанности пастора, а по субботам отправлял должность судьи, был на голову выше любого местного жителя. Но из соображений нравственности он решительно выступал против пьянства и обжорства (по крайней мере против обжорства) и потому был страшно худым, хотя и держал таверну. Под тяжестью своей головы он сгибался почти пополам, словно вечно высматривал на земле какой-то потерянный предмет, возможно пенни. Глаза же у него, в противовес всему остальному, постоянно смотрели вверх и почти скрывались под бровями, нависавшими над носом, подобно карнизу крыши. Стоувер оперся о стол и сердито уставился на Эскаргота.
– Эта милая женщина… – сказал Стоувер, собрав в морщины целый акр лба и медленно, демонстративно сдвинув брови.
Сначала Эскаргот решил, что он говорит о Лете, которая выразительно закатила глаза, поставила кружку на стойку и прошла мимо Стоувера в заднее помещение. Дверь за ней с грохотом захлопнулась. Стоувер испустил тяжелый вздох. «Что, собственно, этот болван вообразил о нас с Летой?» – недоуменно подумал Эскаргот.
– К великому прискорбию, – вскричал хозяин таверны, подняв палец и резко крутанув им в воздухе, – у закона нет на вас управы!
Эскаргот оглянулся через плечо, на мгновение задавшись вопросом, нет ли в таверне еще кого-нибудь, кто привел Стоувера в такое возбуждение. Но он никого не увидел. Эскаргот театрально поднял брови и указал на себя, вопросительно склонив голову к плечу.
– Смейтесь, коли вам угодно! – в бешенстве проорал Стоувер, сузив глаза и снова грохнув кулаком по столу. – Но да будет вам известно, сэр, хоть вы и подлец, что милая бедная женщина и ее драгоценное дитя без вас живут в десять раз лучше, чем жили с вами две недели назад. Вы поступили милосердно, покинув их в ту ночь. Обокрасть свою собственную жену, пока она спит! Валяться в пьяном оцепенении до рассвета, а потом притащиться домой – с намерением, несомненно, сотворить еще какое-нибудь зло! Но такого рода милосердный поступок, сэр…
Эскаргот медленно поднялся на ноги, прервав хозяина таверны на полу фразе. «Надо ему врезать», – подумал он, делая шаг вперед. Внезапно ему пришло в голову, что, вполне возможно, он знает далеко не все о событиях последних двух недель. Стоувер попятился, вытаращившись на Эскаргота с удивлением и страхом, и неловко вытащил из кармана куртки серебряную фляжку. Он отвинтил колпачок, поднес фляжку к губам и, запрокинув голову, сделал три глотка; его адамово яблоко прыгало, словно поплавок, приводимый в движение попавшейся на крючок форелью.
– Лекарство, – выдохнул Стоувер, вытирая губы тыльной стороной ладони. Он отступил назад и трясущейся рукой нашарил спинку стула, словно собираясь использовать последний в качестве оружия. На лбу у него выступили капли пота.
Хлопнула дверь, и в зал снова вошла Лета. Она резко остановилась при виде нахмуренного Эскаргота, который угрожающе похлопывал по ладони увесистым мешочком с шариками, снятым с шеи.
– Одиннадцать часов, – сказала девушка, доставая карманные часы и для пущей убедительности заводя их. – Пора открываться. Уберите это, – велела она Эскарготу. – Не выставляйте себя еще большим дураком, чем уже выставили.
– Послушайте юную леди, – проквакал Стоувер, нервно дергая за верхнюю пуговицу рубашки.
– А вы заткнитесь, – отрезала Лета, бросив на него уничтожающий взгляд. |