Возможно, сила его, не растраченное в бою здоровье, какое-то ребячье ухарство, любование телом своим, совсем не послужившим там, где так была необходима его мощь, как-то бессознательно терзали самолюбие изуродованного войной Лихунова. Но больше всего раздражали его циничные речи о войне, так ненавидимой Лихуновым. Но страшнее всего было то, что в этих взглядах на войну была какая-то схожесть с его убеждениями, схожесть едва уловимая, но все равно говорящая Лихунову о его собственном заблуждении.
Капитану Храпу пытался вторить голубиный поручик Раух. Он тоже оказался в Нейсе и жил в соседнем бараке. Встретившись с ним, Лихунов хотел было пройти мимо, но Раух остановил Лихунова и долго, со слезами на глазах стал рассказывать о своем горе, о том, как вражеским снарядом была разрушена вся его голубятня, и птицы частью погибли, а часть разлетелась. Лихунов слушал Рауха, чувствовал запах голубиного помета, исходивший от него, и, к своему удивлению, не раздражался, не спешил уйти, а даже сочувствовал его беде. И Раух, с привязчивой душой всюду и всеми гонимого и нелюбимого человека, стал бывать в бараке, где жил Лихунов, довольно часто, приходил, укрытый старой тряпкой-пледом, и всегда старался вставить свое слово.
– Нет, господа, – говорил он с идиотской улыбкой, – в словах господина капитана много, много правды. Ну что худого в войне, да еще в такой, с таким врагом? Да это же одна честь для нас воевать с Германией, господа! Когда они Новогеоргиевск осаждали, я даже слышал, как шумели надо мною крылья дев-воительниц Валькирий, несших погибших воинов в Валгалу! Так ведь и над нами всеми они порхали! О, с каким народом мы воюем! Среди них – каждый рыцарь, Зигфрид, Гильдебрандт! Что за великий народ, народ, породивший идею Фауста, идею сверхчеловека! «Что такое добро? – спрашивает Макс Штирнер. – Что такое зло? Ведь мое дело, моя цель – это я сам! Я – вне добра и зла! Ни то, ни другое не имеет для меня никакого смысла! Я сам – единственный!» Ну что за народ, господа, эти немцы! Ведь никакой другой народ не смог подарить нам Ницше, сказавшего: «Война и мужество совершили больше добрых дел, чем любовь к ближнему! Не ваша жалость, а ваша храбрость спасала доселе несчастных!» Какие справедливые слова! А музыка у них какая! Дикая, адская музыка! От нее выть, стонать охота! Когда я слушаю вступление к «Тангейзеру», мне кажется, что начинаются Сумерки Богов! Огромная, огромная честь воевать с таким народом, господа!
Но если в словах Храпа еще была какая-то логика, то Раухом, все понимали, владело лишь болезненное чувство, извращенное и неразумное. На него шикали, ему смеялись прямо в глаза, другие негодовали, называли его предателем, кое-кто пытался втихомолку сунуть ему под ребра кулак, шепнуть ругательство, и он обычно сильно обижался, закутывался в свой плед и или скрывался где-нибудь в углу, или попросту уходил, сопровождаемый насмешками и издевками.
Лихунов часто видел в числе участников их вечерних бесед штабс-капитана Васильева. Пожилой офицер жил в том же бараке и, встречая Лихунова, отворачивался и старался будто не заметить, но когда это ему не удавалось, здоровался с натянуто-просящей улыбкой, и Лихунов, не понимавший поведения штабс-капитана, всегда оставался недоволен этими встречами, словно ему постоянно напоминали о чем-то стыдном, непристойном. Во время споров он все время ждал того момента, когда начнет говорить Васильев, – Лихунов все еще не мог забыть того страстного монолога, произнесенного на реке, в котором штабс-капитан обвинял его в холодности. Но теперь, – и это было очень странно, – Васильеву будто и нечего было сказать о том, что так будоражило всех, – о войне. Васильев смущенно подергивал себя за узловатые толстые пальцы, чему-то улыбался и был равнодушен к речам даже таких радикалов, как Храп и Раух.
Зато однажды заговорил тот офицер, лица которого Лихунов вначале хорошенько не разглядел, – глаз видел все хуже и хуже, – однако голос его показался Лихунову знакомым:
– Господа, хотелось бы высказать еще одну точку зрения…
Да, сомнений быть не могло – среди пленных офицеров находился Развалов, и Лихунову, хорошо помнившему их разговор у стен форта, рядом с которым он потом сражался, вдруг сильно захотелось услышать, что скажет инженер. |