Самое же главное — поймешь ты, что развеял свою жизнь на чужбине, состарился, но не признаешь в том своей вины. Обвинишь места своей молодости, где ты уже не нашел ее, не нашел чистоты, с которой входил в жизнь. Если бы можно было заранее знать, что испытаешь в жизни, наверное, не рождался бы. Как швыряла его судьба, как сурово била, стремясь уничтожить! Уцелел только благодаря природной своей силе, которую унаследовал от гуцулов, людей каменной твердости. Унаследовал и... предал свой народ, бросил родную землю, отправился куда глаза глядят... Он мог бы тогда, в сорок первом году, возвратиться добровольно, открыто. Но ему, недоучке, иезуиту, показалось, что гитлеровцы на веки вечные утвердились в Европе. А раз так, то не было смысла противиться силе и становиться на сторону побежденных. Он хотел быть победителем. Для них открыт весь мир, а ему хотелось черпать для себя все земные блага, не заботясь о взаимной отдаче.
После разгрома гитлеровцев панически боялся наказания, ведь было за что. Поэтому пошел в лес. Снова имел возможность бесконтрольно действовать, и снова разгром! Если бы захотел, смог бы искупить вину еще и тогда. Объявлялись амнистии, одна и другая. Даже для самых опасных преступников. Он не верил. А разве поздно теперь? Ему сорок лет. Он полон сил и стремлений. Каких? Пойти к коммунистам и покаяться? Просить пощады? Он не убил собственной рукой ни одного человека. Кроме разве пограничника, который уложил их тогда почти всех. Но это было в горячем бою... Ну а кто освещал оружие и руки убийц? Не ты ли, капеллан дивизии СС? Пошевелил ли ты пальцем, чтобы спасти хотя бы одну-единственную безвинную душу?
Душа его разрывалась от этих мыслей все время, пока он ехал поездом с туристами. Старался быть веселым, шутил, приударял за жилистыми долговязыми немками, которые ехали посмотреть на святыни Кракова, не до конца уничтоженные когда-то их дорогими мужьями и нареченными. Почему-то ждал, что уже на территории Германской Демократической Республики раскроется, что он не немец и не турист, но никто им не интересовался, пограничники вежливо улыбались, точно так же вежливо приветствовали их на польской границе. И никто не проявлял к ним враждебности по дороге, хотя и известно было, что это туристы из Западной Германии, а несколько мужчин из их группы больно уж напоминали переодетых эсэсовцев и на каждую мелочь, которая им нравилась, недоверчиво хмыкали: «Что, и это сделали поляки? Невероятно!»
В Кракове он не задержался. С двумя туристами и веснушчатой, крепконогой туристкой составили группу любителей горных прогулок, уселись в автобус, который шел в направлении Санока, и очутились в Бескидах, где Ярема повсюду натыкался на знакомые до боли (а точнее, до страха) места. Он провел туристов глухими тропинками к полузабытому белому монастырю сестер-бенедиктинок, уговорил шутников попроситься переночевать в монастыре, ибо у него, дескать, есть тут хорошенькая вдовушка, у которой он хотел бы чуточку побольше провести времени, и, спровадив попутчиков, направился в грибной погреб, который разведал когда-то со своим бандеровским вестовым.
Погреб оказался закрытым. Вокруг все указывало на то, что с заброшенностью погреба давно покончено. Видимо, монашки перестали участвовать в политической игре, которая велась здесь когда-то между украинскими и польскими националистами, и направили свои усилия на хозяйство; монастырь снова достиг своего довоенного расцвета, на огородах пышно зеленеют овощи, а в вольготных погребах вырастают вкусные шампиньоны, которые так охотно закупаются расторопными рестораторами Кракова, Люблина и даже Варшавы. Коммунисты сумели втянуть в свое так называемое «социалистическое строительство» даже сестер божьих? Что ж, зато его, Ярему, им не втянуть и не заманить никакими пряниками! Он идейный борец против мирового коммунизма, ныне и присно — аминь! Если его даже лишили возможности провести ночь в этом жалком подземелье, то и к лучшему: он переспит под деревьями, как делал это много лет назад, и точно так же будет ненавидеть тех, кто господствует на его земле. |