|
Звуки взрывов долетали в страну Плутона уже ослабленными, стены пещеры подрагивали, струйки песка вытекали из трещин в туфе после каждого взрыва. Навстречу летели звуки не плача и всхлипываний и не зубовного скрежета, а крики и пение; сквозь шум толпы доносились зовущие и отвечающие на призыв голоса, – я узнал древний, ликующий голос Неаполя, его истинный голос. Мне показалось, что я окунулся в шум базара или веселящейся на площади толпы, возбужденной ритмами и литургическими песнопениями религиозного шествия. Это был подлинный Неаполь, живой город, проживший три года под бомбами, переживший голод и чуму, это был человечный Неаполь, город переулков, бассо, лачуг и кварталов без света и солнца, и без хлеба. Покачивающиеся под сводами пещер электрические лампочки освещали тысячи лиц, и лица будто двигались, что создавало иллюзию веселого сборища на ночной площади города или народного празднества в бедном квартале Неаполя.
Я никогда не чувствовал близости к этому народу, до этого я всегда был чужаком в Неаполе, никогда не был своим в толпе, которую раньше считал далекой и чужой; но теперь я был в рваном мундире, потный и пропыленный, давно небритый, с засаленными грязными руками и лицом; несколько часов назад я покинул тюремную камеру и теперь находил в этой толпе немного человеческого тепла и чувства человеческой солидарности, находил подобную моей обездоленность, те же страдания, хотя и несравненно более глубокие, подлинные и давние, чем мои собственные. Века, фатальность и вера в чудо сделали их страдания святыми, в сравнении с ними мои мучения были просто тяготами человека без глубоких корней в прошлом. В сравнении с их страданием, не впавшим в отчаяние, освещенным великой прекрасной надеждой, моя убогая безнадежность была чувством, которого я должен был стыдиться.
В тех местах, где пробитая долотом галерея образовала при оседании туфа ниши и каверны, и в местах разветвлений подземных галерей анжуйского акведука на стенах пещер горели яркие огни. На кострах кипели кастрюли с похлебкой – видимо, это были общественные кухни, запрещенные Муссолини; такие кухни покинутый синьорами и правителями народ организовывал на свои средства, чтобы не умереть с голоду. Запах картофельного и фасолевого супа поднимался от очагов, слышался знакомый крик: «Две лиры! Две лиры суп из зелени, всего две лиры!» Глиняные тарелки, миски, жестяные банки, разного рода бачки, поднятые вверх сотнями рук, проплывали над морем голов, качаясь над толпой, бросая отблески в отражениях электрических ламп; сквозь красные сполохи огня слышались звуки хлебающих ртов, жующих челюстей, звон тарелок и небогатой посуды из олова и жести; время от времени жевание замедлялось, челюсти останавливались, голоса и крики затухали, призыв водоноса или продавца жарко́го замирал на лету, все замолкали и вслушивались, пугающая тишина, прерываемая хриплым свистящим дыханием толпы, подавляла галдеж и шум: волна бомбового разрыва с грохотом прибоя расходилась по галереям до самых дальних гротов мрачного лабиринта. И снова тишина, как на церковной службе, сострадательное и сочувственное молчание. «Бедняги!» – выдохнул кто-то рядом, думая о грохоте рушившихся домов, о погребенных заживо в подвалах и под обломками людях, живущих вблизи порта. Раздалось негромкое пение: женские голоса затянули погребальные литании, странного вида оборванные, бородатые и невероятно грязные священники в черных, припорошенных белой пылью сутанах до пят вплели свои голоса в женский хор, время от времени на варварской латыни, смешанной с неаполитанскими словами, благословляя толпу и отпуская людям все их грехи. Люди выкрикивали имена погибших близких, имена оставшихся в опасности родных, живущих в близких к порту районах, особо подверженных бомбежкам, имена воюющих на море и на суше. Слышались призывы: «Мике-е-е! Рафили-и-и! Кармили-и-и! Кончити-и-и! Мари-и-и! Дженнари-и-и! Паска-а-а! Пеппи-и-и! Макулати-и-и!» Люди протягивали к священникам руки, сжимая в кулаке в память о погибшем кто прядь волос, кто лоскут кожи, или ткани, или обломок кости. |