|
Послышались долгие, безостановочные всхлипы, люди пали на колени и, воздев руки к небу, стали взывать к Мадонне-дель-Кармине, к святому Януарию, к святой Лючии; разрывы бомб сотрясали землю, напрасно корежили воронками гору, горячим дыханием врывались в мрачные, зловонные галереи. Едва закончилась бомбежка, как, вливаясь в женский плач и молитвы священников, снова послышались певучие призывы продавцов жареных сладостей, торговцев картофельными лепешками, разносчиков воды: «Свежая вода! Свежая вода!» Зазвенели монеты в ящиках для подаяний, которые оборванные святые братья и изможденные монахини проносили, потряхивая, сквозь толпу; отражаясь от стен и затухая вдали, послышался визгливый смех, напев, веселый голос, звук женского имени. Голос античного Неаполя, его древний голос восстал и звонко взлетел ввысь, как голос моря.
Женщина забилась в родовых схватках, закричала, застонала и по-собачьи заскулила. Сразу десять, сто добровольных повивальных бабок, местных кумушек с засаленными волосами, радостно сверкая глазами, поспешили к роженице по камням и обломкам и сгрудились вокруг нее, когда роженица издала громкий вопль. Кумушки наперебой кинулись к новорожденному; одна самая проворная и ловкая, жирная и бесформенная старуха с растрепанными волосами выхватила малыша из рук соперниц, обняла, ощупала его, подняла повыше, чтобы не отняли, вытерла краем платья, плюнула малышу в личико, обтерла, облизала его; а вот и священник, чтобы окрестить новорожденного. «Дайте воды!» – крикнула женщина. Со всех сторон потянулись бутылки, кофейники, кувшины. «Назовите его Бенедетто! Благословенный, назовите его Бенедетто! Назовите его Януарием! Януарием! Януарием!» – послышались крики из толпы.
Крики и призывы затихли в громком подземном шуме, где напевы, и смех, и долгие музыкальные призывы разносчиков воды, продавцов жареных разностей и прочих бродячих торговцев сливались, как разные голоса одного напева, одной жизни, они сливались с ржанием лошадей, которых возницы тоже завели в галерею подальше от беды. И вот огромная пещера стала похожа на ночную площадь, на праздничный вечер Пьедигротты, когда веселый шум затихает над городом, люди возвращаются из Фуоригротты, сходят с каруселей и остаются на площади подышать свежим воздухом, прежде чем выпить последний перед сном стакан лимонада, съесть последний сладкий бублик и пойти спать под пожелания доброй ночи и здоровья, под громкие прощания между кумовьями, друзьями и родственниками.
Мальчишки у входного проема объявили, что опасность миновала. Все стали передавать из уст в уста новости о разбитых домах, о погибших и раненых, о пропавших под развалинами; толпа уже начинала двигаться к выходу, когда с вершины башни из домашней утвари, построенной в пещерной нише, как с высоты неожиданно распахнувшегося балкона, выступил великий всезнайка с густой черной бородой, он вознес над толпой свое величественное тело, воздел руки и провозгласил: «О люди добрые, о дети добрых жен, что же это за бордель! Изыди! Изыди! Изыди!» – движениями рук он гнал пришельцев от своей трибуны, тер глаза и раскрывал зев, как если бы толпа чужаков угрожала его привилегиям, наводила на них тень, шла на захват подземного царства, где он обосновался царем и правителем.
Мне показалось, что я нахожусь где-то на виа Руа Каталана, или на Догана-дель-Сале, или на Спецьерия-Веккья, что в районе порта, – впечатление было таким сильным, что я поднял глаза к черному потолку из туфа в поисках Везувия с гипсовой трубкой в зубах на горизонте, кутающего шею в розовый шлейф дыма, будто поглядывающий из окна на море старый матрос. Так понемногу, смеясь и болтая, называя друг друга по именам, как на выходе из театра после представления, толпа высыпала из пещеры наружу, и каждый выходящий, делая первые шаги под ослепительным светом, спотыкался и, подняв глаза, с тревогой смотрел на густые клубы дыма и пыли, висящие над городом. |