Алонсо сразу помрачнел, ибо для любого автора унция критики с лихвой перевешивает фунт похвалы. Но Каталина продолжала, будто не замечая
перемены его настроения:
— Я убеждала, что вы допустили ошибку, урезав мою роль в третьем акте. Алонсо раздраженно махнул рукой:
— Мы уже говорили об этом. Сколько можно повторять, что в третьем акте для тебя нет места.
— И вы были правы, тысячу раз правы, но выслушайте меня. Как актриса, я чувствую, что, стоя у могилы воскресшего Иисуса, должна сказать
больше, чем несколько отведенных мне слов.
— И о чем же ты собираешься говорить? — насупился Алонсо.
— Я могла бы пересказать историю предательства нашего господина, суда над ним, распятия и смерти. Это выглядело бы очень эффектно. И заняло бы
не больше сотни строк.
— Да кто будет слушать эти сто строк в самом конце пьесы?
— Все, если говорить их буду я, — твердо ответила Каталина. — Зрители будут рыдать и бить себя в грудь. Как драматургу, вам же совершенно
ясно, что этот монолог произведет сильное впечатление.
— Это невозможно. — упорствовал Алонсо. — Спектакль завтра. Я не успею написать эти строки, а ты — их выучить.
Каталина обворожительно улыбнулась:
— Видите ли, мы с дядей говорили об этом, и он, вдохновленный совершенством вашей пьесы, написал эти строки. Я выучила их наизусть.
— Ты? — негодующе воскликнул Алонсо, взглянув на Доминго.
— Красноречие вашей пьесы потрясло меня, — ответил тот. — Я не находил себе места. Казалось, в меня кто-то вселился, и, сев за стол, я
чувствовал, будто вы сами водите моим пером.
Алонсо переводил взгляд с одного на другую, и Каталина, видя, что он колеблется, взяла его за руку.
— Позвольте мне прочитать эти строки. Если они вам не понравятся, я обещаю, что забуду о них. Алонсо, пожалуйста, выслушайте меня.
— Говори мне эти чертовы строки, да побыстрей,пробурчал Алонсо. — Мне пора обедать.
Он сел и, нахмурившись, приготовился слушать. Ее голос, мягкий и агрессивный, нежный и гротесковый, гибкий и необычайно послушный, за три года
набрал силу, и Каталина владела им в совершенстве. Эмоции, отражавшиеся на ее подвижном лице, дышали жизненной правдой. Предчувствие беды
сменялось тревогой, страхом, негодованием, ужасом, душевной болью и неподдельным горем. Даже разозлившись, Алонсо оставался драматургом и не мог
не понять, что несравненный голос и пластика Каталины зачаруют зрителей. Монолог захватил и его самого, и, наконец, покоренный страстной силой и
искренностью стихов Доминго, он не смог сдержать себя, и по его щекам покатились крупные слезы. Каталина смолкла, и Алонсо вытер глаза рукавом.
Взглянув на Доминго, он заметил, что тот тоже плакал.
— Ну? — с триумфом спросила Каталина.
— Стихи вполне терпимы, во всяком случае для любителя, — с излишней резкостью ответил Алонсо и пожал плечами. — Будем репетировать эту сцену,
и если она мне понравится, введем в спектакль.
— Душа моя, я вас обожаю! — восторженно воскликнула Каталина.
— От Розалии я услышу менее приятные слова, — пробурчал Алонсо.
Сцена действительно произвела огромное впечатление, и не только на зрителей. Розалия гневно упрекала Алонсо, что тот благоволит к Каталине, и,
чтобы успокоить ее, ему пришлось наобещать многое из того, что он наверняка не смог бы выполнить. |