Когда я открывал люк, чтобы выйти из убежища, я почувствовал, будто десятки иголок вонзились мне в затылочную часть черепа. Но неприятное ощущение тотчас исчезло, и я напрочь забыл о нем.
Когда я разговаривал с Око‑Омо, стоя подле него, я машинально почесывал свою голову и извлекал из кожи какие‑то стерженьки.
И только ударившись о камни и увидев фигуры в белых балахонах, я догадался, что кто‑то давно манипулировал моим сознанием с помощью электродов, получавших команды от радиопередатчика…
Все свои догадки освобожденный мозг совместил и освоил за доли секунды: едва завидев белые балахоны, я уже знал, что они имели непосредственное отношение к катастрофе и электродам, извлеченным мною из кожи головы. И еще знал, холодея от страха, что никакой я не пророк, а безвольное орудие чужого, преступного расчета и моей роли, как и мне самому, наступил конец.
Я смирился со смертью. Перед неизбежной кончиной все смиряются, и, может, смирение и вызывает прекращение жизнедеятельности. Я не понимал, отчего непременно должен умереть. Но это меня и не интересовало, — я должен был умереть хотя бы для того, чтобы освободиться от ужаса…
Белые фигуры приближались. Одна из них взмахнула рукой — изрыгнулась молния, прямая, как солнечный луч, и тонкая, как бельевой шнур. Может быть, это был импульс лазерного луча большой мощности. Будто сквозь сон я услыхал треск и падение обвалившихся кусков камня. И еще голос: «Это уже падаль, экономь заряды!..»
Возможно, я был уже мертв. И если я был мертв, знайте, кто еще жив, что мертвый какое‑то время сохраняет связь с миром, эта связь не рвется мгновенно, если цел мозг…
Я был мертв — точно. Но я расслышал истошный крик: «О‑ко‑мо‑о!..» И вслед за тем вновь раздался треск и грохот падающего камня.
Кажется, тип в белом балахоне, который констатировал мою смерть, был не кто иной как Сэлмон…
Предчувствовал, что за эти минуты совершится непоправимое. Я не хотел уходить вдвоем, хотел, чтобы мой напарник кликнул ребят из дыры, где мы уже три недели молотили киркой и все пока без особого толку.
Зачем я послушался Око‑Омо? Ведь я не доверял Фромму. Люди, какие слишком много рассуждают о правде, слишком в ней сомневаются. Чаще всего надо действовать без рассуждений, потому что рассуждать некогда. Да и вся прошедшая жизнь — разве не рассуждения? Разве человек не может тотчас сказать, что для него правда, а что ложь, что честь, а что бесчестье? Да жил ли он прежде, коли не может?..
Если исходить из того, что ты виноват, во всем найдешь свою вину. Но если считать, что ты прав, повсюду будешь выгораживать себя и выгородишь: на словах можно доказать все, что угодно. Поэтому нельзя полагаться только на слова. Да и не время. Иные люди не пожелали остаться людьми. Когда легко, все герои. А когда трудно, не каждый себе докажет. Ведь доказывая всем, доказывают прежде всего себе. Ничье мнение о себе нельзя ставить выше собственного — какой же ты тогда человек?..
Что ж это я? Распустил нюни, получив три‑четыре пробоины…
Не встать. Вот чуть напрягся, и уходит сознание… И — ни единого патрона, чтобы подать сигнал…
И все же повезло…
Этого только не хватало — слезы? Чего ты плачешь, Игнасио? Разве слезами кто‑либо оживил убитого?..
Пока жива коммуна, Око‑Омо живет в нас. И хватит с тебя крови, Игнасио, слезы — слабость. То, что ты всегда презирал в себе…
Пока ты жив, ты хозяин жизни. Нельзя уступать, нельзя сдаваться…
Фромм сразу вызвал во мне подозрения, хотя и живой‑то он был наполовину. А в убежище, надо полагать, хватало воды и пищи…
Протиснувшись в пещеру, я окликнул Око‑Омо. Он не ответил. Я кинулся к нему ближней дорогой — через завал. Это спасло меня, потому что враги караулили возле тропы. |