|
Где ни быть — все одно. Могли бы и в Персию, и в Японию, и в Патагонию. Когда душа мертва, а жизнь только известное состояние тел наших, тогда все равно — колом или поленом. Четверть процента остается надежды, что наш мальчик каким-нибудь чудом спасся… Но это невероятно. Всего не напишешь… Осталось во мне живое нечто — наша литература, и в ней — Вы, дорогой, теперь только Вы, от кого я корыстно жду наслаждения силою и красотой родного слова, что, может, и даст толчки к творчеству, что может заставить принять жизнь, жизнь для работы…
Внутреннее мое говорит, что недуг точит и точит, но Россия страна особливая, и ее народ может еще долго-долго сжиматься, обуваться в лапти и есть траву. Думать не хочется. Москва живет все же, шумит бумажными миллиардами, ворует, жрет, не глядит в завтрашний день, ни во что не верит и оголяется духовно. Жизнь шумного становища, ненужного и случайного. В России опять голод местами, а Москва живет, ездит машинами, зияет пустырями, сияет Кузнецким, Петровкой и Тверской, где цены не пугают… жадное хайло — новую буржуазию. „Нэп“ живет и ширится, бухнет, собирает золото про запас, блядлив и пуглив, и нахален, когда можно…»
Бунин сразу же ответил: приезжайте к нам, как-нибудь устроимся.
После многочисленных и утомительных хлопот Иван Алексеевич получил для Шмелева и его жены визу на въезд во Францию. Седьмого января двадцать третьего года в «дипломатической вализе» она была отправлена в Берлин.
Иван Алексеевич ходит по издательствам, пытается уговорить напечатать книги Шмелева, организует для него вечер, вместе с Верой Николаевной собирает деньги — «первое пособие».
Подобно Бунину, именно на чужбине великий дар Шмелева — первостатейного писателя двадцатого столетия — достигнет своих вершин.
В начале зимы в Париж приезжал Московский Художественный театр. Бунин смотрел на сцену, и в его глазах стояли слезы: все так напоминало старую Москву.
«В театре было очень хорошо, — записала в дневник Вера Николаевна. — Москвин, действительно, талантлив. Ян даже плакал, конечно, и вся Русь, старая, древняя наша сильно разволновала его».
— Куда русские люди ездят после театра? — весело спросил довольный горячим приемом публики Москвин. — Правильно, ужинать!
— А супруги Бунины едут? — спросил Станиславский. — Вот и отлично, тогда и я поеду.
Они набились в одно такси: Москвин, Бунины, супруги-художники Наталья Гончарова и Михаил Ларионов. Поехали есть луковый суп.
— Как когда-то в Москве на дне рождения Станиславского, — тихо и задумчиво произнес Москвин, обращаясь к Бунину.
В ресторанчике было дымно, шумно и весело.
— Иван Алексеевич, — играя переливами рокочущего баритона, говорил Константин Сергеевич. — Вот взяли бы и написали для нас пьесу. Играть звал вас — вы отказались, хотя актер из вас вышел бы великолепный. Давайте пьесу — поставим как нельзя лучше!
Бунин отшучивался. Разъезжались по домам через уснувший город уже за полночь. Утром, когда еще Иван Алексеевич спал, приходила Книппер-Чехова. Она сидела с Верой Николаевной, пила кофе и вспоминала Ялту, Антона Павловича…
На другой день к Бунину пожаловал другой мхатовец — Василий Васильевич Лужский. Он много рассказывал о Николае Дмитриевиче Телешове, с которым был близко знаком и который просил передать Ивану Алексеевичу привет.
— Скажите и мой поклон, — произнес растроганный Бунин. — Я часто вспоминаю о Чистопрудном бульваре и о соседней Покровке, где Николай Дмитриевич собирал «Среды». На них бывали Чехов, Шаляпин, Горький, Скиталец, Рахманинов… Прекрасное было время!
Когда гость ушел, Бунин долго сидел, задумавшись. |