|
Меня этот покровительственный тон поэта, который только-только начинал и еще ходил в студенческой тужурке, весьма позабавил.
Снова поехали на Цветной бульвар. Снова забор с высокими воротами, лай пса и сам хозяин — молодой человек, широкоскулый, с гостинодворческой физиономией. Говорил, однако, этот гостинодворец изысканно, высокопарно, отрывисто и несколько гнусаво. Настроен поэт был весьма воинственно.
— Наша эпоха — время радикальных, революционных перемен. Старую культуру долой, на свалку истории. Набат уже зовет! Всю старую литературу, воплотившую себя в миллионах томов обветшавшей литературы, — в огонь! На костры! Пример живой перед глазами — как Омар сжег Александрийскую библиотеку.
— И Толстого тоже в костер? — не без ехидства поинтересовался я.
Хозяин на мгновение замешался, но не более. Он горячо, с гимназическим запалом воскликнул:
— Да, в костер!
Потом помедлил и с некоторым вызовом бросил:
— Хотя совсем недавно прочитал его трактат «В чем моя вера?». Был умилен. Но это ничего не значит. Принцип превыше всего.
Мне захотелось встать и уйти. Но я пересилил себя, с любопытством оглядывая комнату. Его аккуратность была удивительна. Каждая вещь знала свое место. У Брюсова все было расписано согласно каким-то ему только ведомым правилам, и он непоколебимо следовал собственным уставам и узаконениям.
Не столько ради нужды, сколько ради интереса к хозяину я указал на какую-то книгу и вежливо попросил:
— На несколько дней дадите?
Брюсов блеснул на меня своими раскосыми, как у птицы, черными глазами и с чрезвычайной галантностью резко отчеканил:
— Никогда и никому не даю ни одной из своих книг даже на час!
В конце нашего разговора Брюсов меня ошарашил окончательно. Сделав широкий взмах рукой, словно собирался провозгласить важные мысли на новгородском вече, он произнес:
— Будущая моя книга называется «Это — я». Она станет гигантской насмешкой над всем человечеством, и у нее будут многочисленные поклонники, ибо в ней нет ни одного здравого слова.
— А что же ваши «Шедевры»? — лукаво спросил Бальмонт.
— Они тем и слабы, что умеренны — слишком поэтичны и для публики, и для господ критиков. И они слишком просты для символистов. Какой я был глупец, что вздумал писать серьезно.
— Да, вас ждет великое будущее! — стараясь сдержать смех, произнес Бальмонт.
Брюсов воспринял это вполне серьезно. Он согласно кивнул:
— Да, конечно! Ведь я гений.
Это было очень смешно.
Иван Алексеевич обвел взглядом домочадцев, внимавших каждому его слову:
— Может, хватит разговоров? Не пора ли нам попить чайку? Если нет сала, будем гонять воду.
Когда Вера Николаевна с помощью Галины разлила по чашкам напиток, заменявший по причине военного времени чай, Иван Алексеевич, вдруг что-то вспомнив, рассмеялся. Потом произнес:
— Самое веселое, что все эти «ценные» мысли Валерия Яковлевича, как и запись о том, что мы с Бальмонтом заходили к нему, я нашел в его «Дневниках», вышедших в Москве в двадцать седьмом году. Забавная книжечка. Меня он в «Дневниках» поминает неоднократно. В частности, Брюсов приводит наши споры о стихах.
Я говорил, что нельзя сказать «зверь возникает». Брюсов доказывал мне обратное, и он писал обо мне: «Бунин из лучших для меня петербургских фигур, он — поэт, хотя и немудреный». Сам-то он, конечно, мудрец, истинный Соломон.
— Иван Алексеевич, а как все-таки Брюсов изящно издал вашу книгу! — вставил Зуров. — Я этот сборник видел в Тургеневской библиотеке, на мой взгляд, он очень удачен. |