— Но тем, кто сейчас в сырых окопах защищает нашу Россию, куда трудней. Вот когда разгромим фрицев…
И тут начинались мечты:
— Вернемся в Париж! Орест Зелюк издаст «Темные аллеи», получим кучу денег, купим новую обувь, Леониду и Але брюки — на сих славных мужей уже срамно смотреть — и пойдем обедать в ресторацию Кузьмичева.
— Ах, скорей бы! — в один голос вздыхали Вера Николаевна и Зуров. Бахрах, еще не совсем остывший после литературного спора, возобновлял его:
— Иван Алексеевич, вы сегодня опять говорили о патриотизме Толстого. Но как это совместить с теми его заявлениями, что войны нужны лишь тем, кто стоит у власти, чтобы сохранить свое исключительное положение?
Бунин, резко отставив чашку с киселем, начинал наливаться гневом.
В этот момент в спор вмешивался Зуров:
— Да, Толстой писал, что «патриотизм» — дурное чувство, от него следует избавляться.
Бунин изливает гневную тираду, пронзая острым взглядом то одного, то другого спорщика:
— А вы сами это читали? Вот, не читали. Я, простите, наслушался всякой болтовни по этому поводу: «Толстой антипатриот»! Вы верите в это? Кто любил Россию больше? Может, Савинков, Керенский или Лейба Бронштейн? Или, может, Ленин, ненавидевший русских и проводивший жизнь во всяческом довольстве на швейцарских курортах?
Так вот, если вы согласны, что Лев Николаевич принадлежит России больше, чем кто-либо другой, в том числе и его критики, то будем рассуждать дальше. Коли вы не торопитесь (а торопиться нам теперь некуда), то я пойду отыщу выписку, которую я сделал в каннской библиотеке.
Шлепая тапочками, Бунин удалился к себе наверх и долго не возвращался. Наконец он появился, держа в руках несколько исписанных листков.
— Критики ссылаются чаще всего на слова Толстого из его трактата «В чем моя вера?». Слушайте! «…Я знаю теперь, что разделение мое с другими народами есть зло, губящее мое благо, — я знаю и тот соблазн, который вводил меня в это зло, и не могу уже, как я делал это прежде, сознательно и спокойно служить ему. Я знаю, что соблазн этот состоит в заблуждении о том, что благо мое связано только с благом людей моего народа, а не с благом всех людей мира. Я знаю только, что единство мое с другими людьми не может быть нарушено чертою границы и распоряжениями правительств о принадлежности моей к такому или другому народу. Я знаю теперь, что все люди везде равны и братья. Вспоминая теперь все зло, которое я делал, испытал и видел вследствие вражды народов, мне ясно, что причиной всего был грубый обман, называемый патриотизмом и любовью к отечеству… То, что мне представлялось хорошим и высоким — любовь к отечеству, к своему народу, к своему государству, служение им в ущерб благу других людей, военные подвиги людей, — все это мне показалось отвратительным и жалким».
Впечатляет? — Бунин в упор посмотрел на Бахраха. — Сильно написано. Так вот, если эту мысль или еще некоторые другие вырвать из контекста, в связи с чем они написаны, тогда действительно может показаться, что все эти горе-критики Льва Николаевича правы. А они именно так и делают: одни как злоумышленники, а другие, вроде бы честные люди, по своей серости, потому что Толстого знают лишь поверхностно, лишь — в лучшем случае! — его романы.
А ведь все эти высокие мысли Толстой прилагает к тому идеальному обществу, которое будет, когда на земле наступит Царство Божие. Более того, он упорно повторяет завет Христа о соблюдении абсолютного целомудрия.
— Но ведь тогда человечество прекратится! — восклицали оппоненты Толстого.
— Не бойтесь! — улыбался Лев Николаевич. — Нам с вами Царство Божие не грозит. |