— Невозможно сказать ярче и короче. Каждый раз, вспоминая какие-нибудь пушкинские строки, словно впадаю в столбняк. Немею от восторга, от удивления. Во всей мировой литературе не найти ничего даже отдаленно похожего. Что можно нового сказать о Пушкине? Ничего! Можно лишь повторить давно истертые эпитеты и восклицания. Он уже давно перестал быть литературным фактом. Он вошел во всю нашу жизнь. Должно быть, есть в природе вещи, о которых мы даже не догадываемся. А то как же могло случиться, что какой-то негодяй неизвестными путями и неизвестно зачем проникает в Россию, делается родственником Пушкина, а затем убивает его. Нет, умом такое понять невозможно!
Бахрах вдруг тихо произнес:
На ветви сосны преклоненной,
Бывало, ранний ветерок
Над этой урною смиренной
Качал таинственный венок…
Бывало, в поздние досуги
Сюда ходили две подруги,
И на могиле, при луне,
Обнявшись, плакали оне.
— Это из седьмой главы «Онегина», — сказал Бунин. — Мало кто знает эти прелестные строки Пушкина, помнят лишь то, что в гимназии учили, или строфы, на кои музыка положена. Вот Вера Николаевна любит напевать «Гонимы вешними лучами». Об опере «Евгений Онегин» не говорю, да там многие строки в угоду либретто искажены. Но все-таки Пушкина помнят. Зато сколько других прекрасных поэтов — и ни четверостишия!
— Но ведь это естественный порядок вещей! — улыбнулся Бахрах. — Помните у Державина:
Река времен в своем стремленьи
Уносит все дела людей.
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
Вдруг Бунин что-то вспомнил, горячо сказал:
— Гораздо удивительней, когда разные умники посягали на литературные авторитеты Пушкина и Толстого…
— Советские умники?
— Это было бы неудивительно! Но еще при жизни Александра Сергеевича, после завершения «Евгения Онегина» в конце двадцатых — начале тридцатых годов, на него обрушился поток критических разносов. «Северная пчела» пыталась учинить разгром седьмой главы «Онегина», находя, что в ней нет «ни одной дельной мысли», а так, сплошное «балагурство». Ругали «Полтаву». Обвиняли Пушкина в каком-то антидемократизме, «литературном аристократизме» и прочей чуши. К хору недоброжелателей присоединились те, кто еще вчера восхвалял его взахлеб — журналисты «Сына Отечества» и «Московского телеграфа».
— Может, поэтому Александр Сергеевич не окончил «Онегина»? — спросил Бахрах.
Бунин вздохнул:
— Я иногда думаю, что и погиб он из-за травли. Ведь наверняка был очень ранимым. И это все от черной зависти литературной братии и от их глупости. Как и в наши дни, впрочем.
Бунин заметил, что Бахрах хочет, но не решается о чем-то спросить. Он шутливо стал подбодрять собеседника:
— Ну, смелей! А еще доблестным защитником Французской Республики были…
— Иван Алексеевич, почему после выхода «Избранных стихов» в двадцать девятом году вы перестали заниматься поэзией?
Бунин неопределенно пожал плечами:
— Вы, верно, хотели сказать, почему перестал печатать стихи? Ибо пишу я их или нет, об этом знать никто не может. — Помолчал, потом добавил: — Давайте лучше продолжим тему о литературных авторитетах.
— Давайте! Ведь даже Лев Николаевич посягал на авторитет самого Шекспира.
— Не только Шекспира, но и Данте, и Гёте, а смолоду поругивал и Гомера. Но к последнему изменил свое отношение. |