Изменить размер шрифта - +
В зубах он держал дымящуюся папироску. Зрителям не поклонился. Из зала раздались свист и шиканье. И поделом! Людей надо уважать.

— Ну, Иван Алексеевич, это вы лишнее… — вступился Станиславский. — У Горького эта неловкость получилась от смущения, от неопытности…

— Ах, извините, упустил из виду, что этот воспеватель российской рвани отличается застенчивостью непорочной институтки. А история с Ермоловой? Тоже от неуместной стеснительности?

— Ну и от недостатка воспитания, — вздохнул Станиславский.

Бунин поднялся со стула, уперся взором синих глаз в мэтра:

— В Ялте, на одном из людных вечеров, я видел, как сама Ермолова — великая Ермолова и уже старая в ту пору! — поднялась на сцену к Горькому. Она преподнесла ему чудесный подарок — портсигар из китового уса. Горький, не обращая на нее внимания, мял в пепельнице папироску. Он даже не взглянул на актрису. Ермолова смутилась, растерялась. На глаза у нее навернулись слезы:

— Я хотела выразить вам, Алексей Максимович, от всего сердца… Вот я… вам…

Горький по привычке дернул головой назад, отбрасывая со лба длинные волосы, стриженные в скобку, густо проворчал, словно про себя, стих из Ветхого Завета:

— «Доколе же ты не отвратишь от меня взора, не будешь отпускать меня на столько, чтобы слюну мог проглотить я?»

И он, всем своим видом показывая равнодушное презрение к знакам внимания, засунул по-толстовски пальцы за кавказский ремешок с серебряным набором, который перетягивал его темную блузу. Вот вам и «великий буревестник»! Накликал он со сворой своих эпигонов, разных Андреевых и Скитальцев, бурю на Россию…

Все надолго замолчали. Слова Бунина были справедливы. Наконец Коненков примиряюще произнес:

— Горький с Лениным вроде теперь поссорились.

— Теперь-то Алексей Максимович понял, чем перевороты кончаются, — сердито сказал Шмелев.

— Нынче он вовсю клеймит «кровавые преступления большевизма», — усмехнулся Алексеев, расправляясь с громадным омаром. — Понятливую девку учить недолго.

— Пошло дело на лад, и сам тому не рад, — не удержался, вставил Бунин.

Станиславский замахал руками:

— Господа, господа! Прошлого не вернешь. Надо приспосабливаться к обстоятельствам. Предлагаю тост за Учредительное собрание! Ждать осталось меньше суток.

— И так все ясно! — уверенно сказал Москвин. — Большинство населения России отдали голоса за партию эсеров…

— Так что править Россией будет партия, провозгласившая своей политикой террор? — воскликнул Коненков.

— Все они, «идейные борцы», террористы, — буркнул Иван Алексеевич.

Станиславский постучал ножом по бокалу, требовательно повторил:

— Господа, я уже предложил выпить за Учредительное собрание!

— Ну, если на посошок! — согласился Шмелев. — Счастья вам, Константин Сергеевич.

— Спасибо! Но времена грядут страшные. Послезавтра, перед спектаклем, даже собираем труппу. Тема собрания — «О переустройстве театрального дела в связи с тяжелой и ненормальной жизнью». До чего дожили!

Гости потянулись к выходу. Лакей Василий, шаркая по паркету, поднес Бунину пальто.

— Почему мне, дорогой Фирс? — наклонился к лицу Василия Бунин.

— Ты, золото, человек необычный! — важно и громко ответил слуга, но от чаевых не отказался.

 

Шмелев вызвался отвезти Бунина на Поварскую: — Мои кони — звери!

Путь ближний, дорога наезжена.

Быстрый переход