А «Коммодор Вандербилт» все быстрее и быстрее увозил меня от нее. А она, моя маленькая седая Тетушка, стояла там, на перроне, с патетически простертыми мне вслед руками. Но я едва различала ее, потому что глаза мои были полны слез. Ведь все равно больно, когда перерезаешь пуповину, соединяющую тебя с Тетушкой.
Я пошла в пассажирский салон-вагон с баром и села. Я чувствовала себя лошадью, все время поворачивающей голову в сторону дома. Но это была очень печальная, брошенная на произвол судьбы лошадь. Однако такое состояние длилось все же недолго, до тех пор, пока лошадь, попивающую маленькими глотками фруктовый сок, не вовлекли в беседу окружающие ее пассажиры, которые все без исключения усердно советовали мне, как провести оставшиеся у меня два дня в Нью- Йорке. Они хотели также услышать, что я думаю об Америке. Какой-то пожилой джентльмен предупредил меня, что я не должна внушать себе, будто знаю что-то об этой стране, прежде чем не проживу в ней по крайней мере несколько лет. Все здесь противоположно тому, что я думаю, и пусть я буду так любезна не забывать об этом! Я смиренно согласилась с тем, что он, пожалуй, прав, и решила, когда вернусь домой, не высказываться об Америке вообще. А если меня спросят: «Ну, как там было в Америке?» — я буду отвечать только одно: «Спасибо, хорошо, как поживаешь?»
На следующее утро я прибыла в Нью-Йорк, и Боб уже ждал меня на перроне, когда я выскочила из поезда На вокзале Грэнд Сентрал. Чувство было точь-в-точь такое, будто встретилась со старым другом детства.
Я рассказала ему о Тетушкином romance и предстоящей вскоре свадьбе. Он молча застыл на месте, меж тем как глаза его все больше и больше расширялись от удивления. Под конец он сказал, что всегда был богохульником и насмешником, не верившим в чудеса. Но теперь ему явили доказательство того, что для Бога нет ничего невозможного, и в будущем он, Боб, станет совсем другим человеком.
Я сказала ему, что хочу получить большую дозу Нью-Йорка! Пусть, когда настанет осень моей жизни, мне будет что вспоминать!
— А ты уверена, что, когда настанет осень твоей жизни, ты не будешь жить в Нью-Йорке? — спросил Боб, и я сказала, что абсолютно в этом уверена.
Вид у него после этих слов стал чуточку пришибленным, но солнце светило, и небо было таким голубым, и воды реки сверкали ниже улицы Риверсайд- драйв, по которой мы как раз ехали. Лужайки парков были такими зелеными! Люди кучами лежали повсюду, прежде всего вокруг табличек, на которых написано: «Keep off!», потому что американцы — народ свободолюбивый!
Ах, мои несчастные два дня, как они быстро пролетели!
— Это и есть Нью-Йорк! — сказал Боб, когда мы направились к поразительнейшим маленьким ресторанчикам в Гринич-Виллидж.
— Это и есть Нью-Йорк! — сказал он, когда мы ехали через страшные трущобы восточной части города.
— Это и есть Нью-Йорк! — сказал Боб и повел меня вдоль Bowery, «улицы забытых людей», где самые опустившиеся индивидуумы мира, стоя в воротах, пьют прямо из бутылок, греются у небольших костров на тротуарах и меняются друг с другом своей непритязательной одеждой.
— Это и есть Нью-Йорк! — сказал Боб, проталкиваясь локтями к столику в баре Сэмми, где дюжина толстых, густо накрашенных старушек танцевала на эстраде, это называлось «the gay nineties». Когда старушки исполнили свои веселые песни и достаточно набрыкались своими толстыми ножищами, они уселись в углу, каждая на свой деревянный стул, с таким видом, словно мечтали умереть или по крайней мере отдалиться от всякого шума и грохота. Они были старые и усталые, и ни следа gay nineties в них не было. Нью-Йорк — жестокий город для тех, кто беден и стар.
— Это и есть Нью-Йорк! — сказал Боб и потянул меня вверх по лестнице, возле Бродвея, к залу, где катались на роликовых коньках. |