Неподалеку от нас расположились Виктор Мальмин и другие. Виктор был ужасно весел. Он острил и рассказывал разные истории. Фрида Стрёмберг просто вскрикивала от смеха. Даже фру Берг пребывала в необыкновенно хорошем настроении. Вероятно, потому, что этому трудному путешествию скоро настанет конец. Однако господин Густафссон сидел особняком, и вид у него был очень унылый. Я испытывала чувство глубочайшей солидарности с ним. Я тоже ощущала страшное уныние.
Рассказы Виктора становились все веселее и веселее. Вдруг он смолк, но продолжал тихо сидеть на террасе; виден был лишь кончик его сигары, рдевший во мраке.
Иногда я думаю — может быть, Ева в глубине души немного садистка? Хотя она так добра! Она вдруг запела — медленно и чуточку отрешенно: «Протяни мне на прощание еще раз свои руки…»
Тогда Виктор Мальмин поднялся и исчез.
И я, зная, что руки Леннарта через несколько жалких часов протянутся мне на прощание, тоже не выдержала. Я поднялась и побежала, никому ничего не объяснив. Мне надо было немного побыть одной. Я ринулась вдоль скалистого склона вниз к причалу.
— Виопа sera! — поздоровался молодой итальянец, стороживший у причала и наблюдавший за купающимися. Вниз к воде вела лесенка, но после наступления темноты, когда никто больше не купался, ее поднимали. Именно этим он сейчас и занимался.
Но я остановила его. Я хотела спуститься вниз, в черную манящую воду. Нет, топиться я не собиралась. Но мне хотелось искупаться. Я хотела в последний раз искупаться в Средиземном море. Мой купальник висел на перилах. Он был влажный и холодный. Но вода сомкнулась вокруг меня, словно теплое объятие.
«День, равный всей жизни!»
Море было подернуто легкой зыбью. Я слабо качалась, лежа на спине, и смотрела на звезды. Мое лицо было залито соленой водой, и я не знаю, было это Средиземное море или мои слезы.
Вверху на причале ходил сторож и, вероятно, удивлялся, что я за дура. Я видела, как беспокойно движется взад-вперед его черная тень. Он, видимо, хотел поднять лесенку и уйти.
Еще несколько минут, мой добросовестный друг! Тебе ведь понятно, что мне, возможно, больше никогда уже не плавать в Средиземном море! Никогда больше не увидеть сверкающую цепь огней — Неаполь! Никогда не услышать, как глухо бьются волны о скалистые берега Сорренто. Понимаешь, этот день равен всей моей короткой жизни!
Ну а что теперь? Не собирается же он влезть в воду и выудить меня? Кто-то спускается по лесенке! О, эти пламенные итальянцы!
Не подходи, потому что тогда, клянусь, я поплыву через залив в Неаполь! Говорю тебе, не подходи!
И тут до меня донесся хорошо знакомый голос:
— Кати, можно сказать тебе одно слово, прежде чем ты утопишься?
Ах, это вовсе не сторож-итальянец! Это Леннарт! Да, это был Леннарт!
XXI
«Леннарт, мой любимый!
Я люблю тебя! Я должна воспользоваться случаем и сказать об этом, пока помню. Это мое первое письмо к тебе, и было бы так нехорошо, если бы я забыла сказать, что люблю тебя. Хочешь знать как? О, это не так-то легко точно определить! Любовь нельзя измерить и взвесить так, как измеряет и взвешивает в воскресенье свой богатый улов рыбак, хвастаясь им. Но одно, во всяком случае, могу тебе сказать: я удивлена тем, что столько любви умещается в груди одного-единственного человека. Тем более такого небольшого, как я.
Помнишь ли ты старого злющего императора Тиберия, который, сидя на Капри, управлял Римским государством, приказывая передавать свои указы с одной горной вершины на другую между Капри и Римом?
Точно так же хотела бы поступить и я. Я хотела бы встать на вершине высокой горы и передать свое пламенное послание: „Я люблю тебя!“ И оттуда оно пошло бы все дальше и дальше по всей земле. Его выкрикивали бы на Монблане и на Гауришанкаре, на Килиманджаро и в Скалистых горах и на Фудзияме: „Я люблю тебя!“ А сидеть всего-навсего здесь и чертить эти слова в письме — такое жалкое занятие. |