Изменить размер шрифта - +
Он брал с собою Муане, Калино и Торьяни к одному французу, недавно открывшему возле театра гостиницу «Кавказ».

Теперь уже он наносил мне визиты — в одиннадцать утра и в четыре пополудни.

Эти господа уходили завтракать или обедать, оставляя меня одного за работой, и приносили мне какое-нибудь блюдо со своего стола. Не тревожа меня, слуга ставил кушанье на углу моего рабочего столика, с ломтем хлеба и стаканом вина: я ел и пил, когда это приходило мне в голову, — между двумя главами.

Какое прекрасное, какое увлекательное занятие работа, когда из-за перемены места бываешь насильно разлучен с ней на протяжении двух или трех месяцев! Я подвергался многим лишениям во время путешествия; иногда я имел недостаток во всем, даже в хлебе, но самым трудным для меня лишением всегда было лишение работы. Поэтому в Тифлисе я полностью плавал в чернилах и дошел до того, что у меня не хватало бумаги, моей голубой французской бумаги большого формата, на которой я пишу уже двадцать лет. Я нахожусь в ужасном положении, когда у меня не хватает этой бумаги — так по-дурацки я привык к ней. Без нее я похож на сомнительных филологов, которые, владея трактирным пером, не умеют правильно писать. Я не умею размышлять ни на какой иной бумаге, за исключением моей голубой.

Я обегал весь Тифлис, чтобы достать что-нибудь, хотя бы похожее на любимый мною формат и цвет: но тифлисцы еще не ощутили необходимость в такой бумаге, и поэтому ее негде было достать. Грузины, более моего счастливые, не нуждаются в бумаге, чтобы иметь ум. Итак, любезные читатели, если роман «Султанета» и легенда «Шахдаг» не понравятся вам, вините в том не меня, а бело-желтоватую бумагу малого формата, на которой они написаны.

Я начинаю думать, что работа — это как болезнь, она бывает не только как бы локальной, типа, допустим, холеры, но и заразной, как моровая язва. Когда в Москве я нанимал Калино, он не отличался прилежанием: но с прибытием на Кавказ и он заболел жаждой деятельности. Нельзя было оторвать Калино от его занятий даже во время еды. Лишь только начинало светать, он брал перо и оставлял его за полночь, неистово переводя сочинения Лермонтова, Пушкина, Марлинского, случайно переводя и с немецкого, если это попадалось ему под руку; он стал бы переводить и с китайского, если бы ему представился такой случай.

Только два обстоятельства заставляли его оставлять все, даже работу: первое, когда я говорил ему: «Пойдем, Калино, в баню». Второе, когда Торьяни уводил его с собою… Куда? Я никогда не мог этого узнать.

Дни проходили, снег продолжал падать каждое утро, таял в полдень при двенадцати и двадцати градусах тепла, снова морозило вечером, при холоде от восьми до десяти градусов. Все говорили, что нам надо отказаться от поездки в Эривань. Что же касается собственно меня, то, не желая, чтобы Муане еще долее оставался разлученным с Францией, зимы которой и выставки он лишился из-за меня, я сам передумал и решил ехать прямо на Сурам, проехав через Имеретию и Мингрелию, т. е. древнюю Колхиду, и 21 января старого стиля сесть на пароход в Поти.

От Тифлиса до Поти около триста верст, т. е. семьдесят пять миль, а потому я думал, что, отправившись одиннадцатого числа и имея впереди десять дней на семьдесят пять миль, я приеду в Поти вовремя. Получилось не более семи с половиною миль в день, а во Франции это расстояние проезжают в один час (мы, французы, имеем дурную привычку за границей всегда сравнивать, как во Франции. Правда, англичане говорят еще упорнее: «в Англии»).

Наконец наступило шестое января, оно принесло с собою небольшой мороз, градусов в пятнадцати, и ветер с Казбека, приятно напоминавший тот ветер, который ударял в лицо Гамлету на Эльсинорской платформе. Я надвинул свою папаху на уши, надел бешмет, подбитый смушками умертвленных при рождении барашков (бешмет подарен мне г-ном Стараренко), завернулся поверх всего этого в русский плащ и в сопровождении Калино и Торьяни отправился на Воронцовский мост — единственный каменный или, точнее, кирпичный мост в Тифлисе.

Быстрый переход