Изменить размер шрифта - +

Наконец мне показалось, что я заметил свет.

— Станция? — спросил я.

— Нет, деревня Молит.

— А станция?

— В трех верстах.

Все представлялось фантастическим в эту ночь, даже самое расстояние. Мы выехали в полдень, совершили за три часа подъем, спускались пять часов, воображая, что делаем четыре мили в час, и все-таки не могли проехать тридцати верст, т. е. семь с половиной миль.

Мы направились на огонек, светивший в маленькой гостинице. Мы вошли туда, полумертвые от утомления и голода. К счастью, нам достали хлеба, нечто вроде солонины, в которой в другое время мы бы ни за что не почувствовали потребности, а теперь она показалась нам превосходной.

Разумеется, попутчики-горцы приняли участие в нашей трапезе. Все это мы запили несколькими кружками легкого мингрельского вина, которое не причиняет никакого вреда, и снова сели в сани, предварительно спросив: хороша ли дорога от деревни до станции?

— Превосходная, — отвечал хозяин.

Мы поехали, напутствуемые столь утешительным уверением. Но, увы! Шагов через сто двое из нас уже были в снегу, а третий в воде.

Мы решились пройти остаток дороги пешком и при страшной метели достигли станции. Еще одна верста, и мы не доехали бы до ночлега: вся гора, казалось, дрожала словно от землетрясения.

Два часа спустя приехал посланец от Тимофея с известием, что телега не могла даже попытаться переехать гору и что надо послать сани и быков, если хотим увидеть наши вещи и Тимофея. Я не столько сожалел о Тимофее, хотя, как раритет, ценил его по достоинству, но очень сожалел о вещах и потому велел сказать Тимофею, чтобы он не беспокоился и что на другой день к нему придут на помощь.

 

Глава LIV

Молит

 

Вещи из саней были перенесены в комнату станции. Крайне утомленные Муане и Григорий не имели даже сил сбросить свои тулупы на скамью и лечь, — они просто упали на чемоданы и заснули. Сопротивляясь усталости больше, чем они, я кое-как приготовил себе постель и прилег.

Всю ночь станционный дом, хотя и прочно построенный, дрожал от ветра, который, казалось, хотел сорвать его. Два раза я вставал и выходил к воротам — снег падал беспрерывно.

Наконец рассвело, если можно было назвать это рассветом. Я потребовал одного расторопного казака, который за рубль согласился отправиться в деревню, где мы накануне ужинали, чтобы нанять там лошадей или быков и послать их в Циппу.

Казак явился с тем усердием, какое всегда выказывают его товарищи с целью заработать рубль, но тут почему-то через час он воротился. Выяснилось, что ветер был так силен, что даже у него не было никакой возможности выполнить мое поручение.

В три часа Григорий сел на коня. Буря немного утихла. Он достиг селения и говорил с начальником, который обещал послать сани и быков, лишь только будет возможность. Мы положились на это обещание.

День прошел в ожидании.

К четырем часам прибыл на санях какой то имеретин; его сопровождали, как и всякого дворянина, как бы он беден ни был, два нукера. Я редко встречал красивее этого человека, с его белым тюрбаном. На нем был грузинский костюм с длинными рукавами, бешмет под архалуком, турецкий пояс, на котором висели шашка, кинжал и пистолеты, наконец, широкие панталоны из лезгинского сукна, всунутые в сапоги, доходившие до колен. Он ехал из Гори и сообщил две новости: что нарочный прибыл в Гори с моими ключами, но не осмелился переправиться через Ляхву, и что Тимофей, закутавшись в свои шинели и тулуп, спокойно ждал перед добрым огоньком обещанной помощи. Он оставался без лошадей и ямщика: ямщик, привезший его из Сурама, видя, что он спокойно расположился у огонька, и не думая, чтобы скоро мог нуждаться в нем, уехал, а безгласный Тимофей даже и не пикнул на это.

Я заставил два раза повторить историю почтальона, не решающегося переехать реку, через которую обыкновенные проезжие, не вынуждаемые, как он, служебным долгом, переправились — с трудом, но без приключений.

Быстрый переход