Это законом не каралось, прокуратура, щерясь, отступила.
Дембель близился, перед последней своей ходкой за океан Ромуальд начал процедуру прописки в новом своем жилище. Бумаги заполнил быстро, оставалось дело за малым — за справкой с военкомата. Как ни странно ему не сказали ни одного бранного слова, просто выписали военный билет, поставили надпись в графе прохождения воинской службы, гласящую «не служил», шлепнули печатку о принятии на учет и отпустили с богом.
Вокруг зеленело лето, уже успевшее насытиться серостью несмываемой дождями городской пыли, он возвращался на пароход, чтобы дождаться, наконец-то, своего сменщика и все время задавал себе вопрос: «Это все?»
Замена появилась только через две недели. Ромуальд уже обзавелся драгоценной питерской пропиской и переживал, что придется идти в еще один рейс, как на судно важно поднялся старый и пузатый старпом. Дел никаких принимать он не хотел, зато хотел пить халявное пиво, сидеть в кресле, временами засыпая, и кивать головой неизвестно чему. У него была фамилия Черномор и мечта: ничего не делать, пить пиво, и получать деньги. Ладно бы он был высоким правительственным чиновником или каким-нибудь начальником общего отдела — может быть тогда все и получилось. Но тут Ромуальд, получив расчет, разбил мечту в дребезги: взял изготовленную сумку и ушел. Черномор поорал для порядка, что его подставили, что всю работу завалили, что проклятые москали, что маленькая зарплата, но эхо, как известно, не может отвечать. Больше разговаривать было не с кем, Ромуальд с чемоданом на колесиках позади себя шагал в новую жизнь.
13
Жильцы попросили еще месяц перед заселением законного хозяина квартиры, люди были порядочные и не наглые, поэтому Ромуальд поехал на месяц домой. Наконец-то можно было спокойно отдохнуть, не беспокоясь о вручении военкоматовской повестки. Шагая с железнодорожного вокзала сквозь летнее утро, он улыбался по сторонам. Хоть за те тринадцать лет, что он не был в городе, ничего нового здесь не появилось, только дорога полностью разрушилась, многие сараи и заборы легли набок да облезли до неприличия стены домов, ему было хорошо. В моря он не собирался, по крайней мере в этом году. Стало быть — можно жить.
Мама вдруг очень постарела. Поймав на себе взгляд сына, полный жалости, она горестно вздохнула и сказала:
— Да, сынок, тяжело дается крушение идеалов. К тому же на старости лет.
— Каких идеалов, мама?
— Да наших, Ромка. Свобода. Равенство. Братство.
— Мама, — Ромуальд не знал, чего сказать. — Ты меньше телевизор смотри. И газеты не читай. Совсем. Это все вредно для здоровья.
— Ты когда на кладбище пойдешь? — спросила мама.
— Завтра с утра.
Вечером были гости. Только родственники. Большая часть былых друзей, начитавшихся пропагандистских газет, прочно связала ту лопнувшую финансовую пирамиду с именем мамы Ромуальда. Но в родном кругу было уютно и весело. Вспоминали старые времена, когда старики и некоторые молодые были еще живы, как ходили по лесам, ездили на рыбалки, смотрели на съемки фильма «И на камнях растут деревья».
На следующий день, возвращаясь с могилы отца, где он приводил в порядок оградку, цветник, да и сам памятник, Ромуальд вдруг услышал откуда-то сбоку:
— Кром!
Так его никто не звал уже целую вечность, с того момента, когда они, курсанты речного училища, перед расставаньем одели на памятник Петру Первому тельняшку.
Ромуальд оглянулся на крик, но никого не заметил. Можно было, конечно, предположить, что кричит какая-то неприкаянная душа, так как кладбище навевало некую маргинальность в настроениях, но восклицание повторилось:
— Кром! Зазнался, кабаняра!
Из стоявшего поблизости милицейского уазика вылез в форме старшего лейтенанта человек, с которым они никогда не были скреплены узами дружбы, так — шапочное знакомство. |