— Нищий двор-то, — пропоет елейно, — батюшка, нищий. Божьих людей пригреваю, за душу мою грешную они после Бога молят. Для спасенья души живу и людей спасенных держу.
— Ох, я всех твоих спасенных, бабка, сынов собачьих перетрясу с их дырявыми сумами! — пригрозит старшой напускно.
А Облепиха уж давно смекнет, к чему клонит он — хитрющая с молодых лет. Скоренько, сколь может, побредет в свой прируб и несет одну медную ендову с медом обарным, другую с медом пряным и смородиновым, сюда же ендову с водкой пшеничной выставляет, при всем чашки малые деревянные дабы черпать ими, рушники белые с петухами, да с поклоном к служивым обращается:
— Откушайте, родные мои, детушки. Чай, не зря долгую дорогу проехали. Все что ей-ей наварила я, я наставила, все для угощения держу, не для торгу. Божьих людей пошто забижать? Имутся и богатеи лихи да татливы, с тех и бери, грабай — твоя власть.
А стрельцам только того и нужно. Поскакают с коней, как налетят на угощение, так что после нищих да убогих звать приходится, чтобы служивых на коней обратно поднимать, да еще чуть ли не до самого тракта вести под повод, дабы не свалились и не зашиблись, коли конь споткнется в лесу о корень или пень зацепившись. Пили шумно, крякали громко. Переводя дух, горланили сипло.
— Извоняла ты избу, матка хуже свиного стойла. Вонью, того гляди с ног собьет.
— А худой дух — человек протух, — не терялась Облепиха. — Да и что с того? А стара, убога я нынче, руки не владеют паршу грести.
— Ну, дьявол тебя проводи! — наставлял старуху на прощание старшой. — Лихих людей принимать бойся.
— Место мое божье — разбойнику с нами тесно и грязно! — согласно кивала Облепиха. А после крестилась на черные закопченные образа в большом углу и шептала под нос:
— Пронесло глас грозный, зрак подзорный.
Давно уже минули Облепихины времена государя Московского Алексея Михайловича. Не стало и самой Облепихи — вслед за сестрой своей Фимкой сошла она в могилу, но не слишком торопилась: дожила до тех пор, когда объезжих стрельцов и вовсе не стало, а вместо них повадились навещать древнюю старуху солдатушки да офицеры Белозерского гренадерского пехотного полка в кафтанах, камзолах, белых подштанниках и треуголках с перьями. Вот уж и дивилась на их одежу Облепиха, но угощала добро, как и стрельцов прежде. Когда точно померла она, никто толком не знал. Но говаривали будто, что не по своей воле отправилась на тот свет.
Бабка Пелагея, приходившаяся Облепихе внучатой племянницей рассказывала, что будто навестила Облепиху перед самым концом знатная дама ослепительной красоты, в алых одеяниях. Так уж вышло, что видала Пелагея только отражение той дамы в разбитом пополам зеркале — бледное лицо с тонкими чертами, полуразмытое сумерками, оно как будто виднелось из-под воды. Но заострившиеся черты носили почти юное выражение. И по всему выходило, что с бабкой Облепихой была та дама давно и очень коротко знакома. Ее вовсе не смущала убогость Облепихиного жилья.
За недобросовестность свою перед царскими указами, которую она попросту называла забывчивостью, Облепиха собирала с лихих людишек серебряную деньжонку вдвойне, оттого и скопила их немало. Всякий раз, как спровадит всех, сдерет с головы свой теплый плат, лицо с припухшими веками узеньких глазенок скорчит в улыбочку довольную, запустит крючковатые пальцы с черными ногтями в седые космы и скребет их, скребет, вшей выуживая, да еще приговаривает при том:
— Нешто к дождю Вы расходились, кровопийцы кусачие?
Слегла бабка Облепиха неожиданно. Отекла сильно, побледнела вся. Во всем ее поведении стали проявляться следы старческого слабоумия, хотя прожив сотню с лишком лет, бабка Облепиха даже и на сотом году на память не жаловалась. |