Княгиню Елену Михайловну Жюльетта часто жалела — по ее мнению та вела жизнь полную внутренних страданий, постоянно старалась угодить мужу, излишне много терпела от него, а от того и хворала постоянно. Имей Жюльетта хотя бы половину того состояния, которое принесла княжна Волконская в приданое Прозоровскому да еще столько влиятельных сородичей в Петербурге, она бы на ее месте не стала бы и дня мириться, она бы все поставила на свои места, прижав супруга под каблук.
Но больше всего мадам раздражала духовная наперсница княгини, неразлучная спутница ее Андожского бытия, монахиня Сергия, приходящая из расположенного неподалеку Спасо-Прилуцкого монастыря. Вот это уж никак не удавалось уразуметь деятельной француженке: как можно всю жизнь просидеть за монастырскими стенами и целыми днями стенать перед иконами. К тому же, ладно бы была какая дурнушка собой. Как раз вовсе наоборот: ровесница Буренки, матушка Сергия вполне могла бы и поныне потягаться с ней внешней привлекательностью.
Однако, недовольство француженки всегда оставалось скрытым. Матушка Сергия отвечала иноземке вполне взаимной холодностью и почти никогда не вступала с ней в разговоры, даже когда они оказывались, как теперь за одним столом. Уверенная в превосходстве своего просвещения над прочими дамами в Андоже, Буренка в застольных беседах нередко старалась показывать свои познания. Она всегда завладевала беседой и выдвигала некую научную проблему, по которой с ней никто не мог поспорить — так и разглагольствовала часами.
Сейчас же, обиженная смешком Арсения, мадам де Бодрикур хранила молчание. Она не произнесла ни одного слова, почти не притронулась к пирогам с зайчатиной и горячим левашникам, которые подавали у Прозоровских нынче к утреннему чаю. На ее бледном лице застыло выражение почти безысходного отчаяния. Видя в каком напряжении находится гувернантка, княгиня Елена Михайловна, прервав пространные рассуждения мужа о грядущей охоте, попробовала рассмешить француженку:
— Мне давеча письмом брат рассказал, — начала она, — как один поручик подал государю Александру Павловичу прошение, мол его безвинно продержали в сумасшедшем доме почти год, а он вовсе и не таков. А потому просит освободить его, и о том еще опубликовать в газетах.
— Вот как! Так и написал? — добродушно усмехался Федор Иванович, — чтоб в газетах прописали, что зазря его в сумасшедшем доме продержали? На всю столицу?
— Да так и написал к государю, — подтвердила Елена Михайловна, разливая из самовара чай.
— Как же фамилия молодца?
— Да я ж не помню, — княгиня протянула мужу чашку из севрского фарфора с вензелями государыни Екатерины Алексеевны, Петр Михайлович мне фамилию его в письме назвал, так только глянуть надобно.
— И что же ответил государь? — живо поинтересовался молодой Арсений, — удовлетворил прошение?
— Да нет, — покачала головой Елена Михайловна, — велел отказать, от того, что в просьбе поручика здравого рассудка не углядел.
Все рассмеялись, разговор плавно перетек в пересказывание петербургских анекдотов, свежих и не очень. Только Буренка по-прежнему хранила молчание. Она изредка вымученно улыбалась на шутки, да то и дело бросала взгляды на Лизоньку, сидевшую рядом с матушкой Сергией, а та бледнела под взглядами воспитательницы, и не выдержав, схватила монахиню за руку, опрокинув при том чашку с чаем на шитую мелкими васильками белую скатерть.
Всхлипнув, Лизонька выбежала из-за стола. Разговор стих. Обменявшись встревоженным взглядом с княгиней Еленой Михайловной, матушка Сергия последовала за девицей. Она нашла ее на любимом месте обеих сестер Прозоровских — на широком старинном сундуке, стоявшем в сенях перед девичьими светелками, где обычно на пестром тюфяке, задернутом вязаным одеялом спала их няня Пелагея Ивановна. |