Но ничто не было так близко душе Лили, как торжественные мелодии Мильтона. Многое из его поэзии она никогда не читала, а слышала в детстве от опекуна. И при всем этом неполном, отрывочном образовании в каждом ее взгляде и движении была изящная утонченность и глубоко женственная сердечность. Когда Кенелм посоветовал ей заняться "Нумой Помпилием", она усердно принялась за этот старомодный роман и любила говорить с Кенелмом об Эгерии как о создании, реально существовавшем.
Но какое впечатление он, первый подходящий ей по возрасту мужчина, с которым она дружески разговаривала, какое впечатление Кенелм Чиллингли произвел на ум и сердце Лили?
Этот вопрос более всего приводил его в недоумение — и не без причины: он мог поставить в тупик самого проницательного наблюдателя. Свою привязанность к нему она выказывала с безыскусственной откровенностью, которая не вязалась с обычными представлениями о девической любви: это более походило на привязанность ребенка к любимому брату. Такая неизвестность, казалось Кенелму, оправдывала его медлительность и заставляла думать, что необходимо завоевать сердце Лили или узнать лучше тайну ее сердца, прежде чем отважиться открыть ей свою. Он не льстил себя приятным опасением, что подвергает опасности ее счастье; он рисковал только своим собственным. Во всех их встречах, во всех разговорах наедине не было произнесено ни одного из тех слов, которые предают нашу судьбу во власть другого. Когда во взоре мужчины любовь пробивалась наружу, чистосердечный, невинный взгляд Лили опять прогонял ее во внутренний тайник. Как ни радостно бежала она ему навстречу, на щеках ее не вспыхивал многозначащий румянец, в ее чистом, нежном голосе не было взволнованного трепета. Нет, еще не настала минута, когда он мог бы сказать себе: "Она любит меня". И часто говорил себе: "Она еще не знает, что такое любовь".
В то время, которое Кенелм не проводил в обществе Лили, он много гулял с мистером Эмлином или сидел в гостиной миссис Брэфилд. К первому он питал такое искреннее чувство дружбы, как ни к одному человеку своего возраста, дружбы, вмещавшей в себе благородные элементы преклонения и уважения.
Чарлз Эмлин принадлежал к числу таких характеров, краски которых кажутся бледными, пока к ним не приблизят свет, а тогда каждый оттенок переходит в более теплый и богатый. Обращение, которое вы сначала сочли бы просто мягким, становится непритворно приветливым. Ум, который вы назвали бы сначала вялым, хотя и образованным, вы признали бы полным сдержанной силы. Эмлин имел свои слабости, и за них-то его, может быть, так и любили. Он верил в человеческую доброту и легко поддавался обману, когда хитрецы взывали к его "всем известной благожелательности". Он был склонен преувеличивать высокие качества всего, что полюбил хоть раз. Он считал, что у него лучшая на свете жена, лучшие дети, лучшие слуги, лучший улей, лучший пони и лучшая дворовая собака. Приход его был самый добродетельный, церковь — самая живописная, пасторский дом — самый красивый во всем графстве, а может быть, и во всем королевстве. Возможно, что эта философия оптимизма и вознесла его в безоблачные сферы эстетической радости.
У него были и свои антипатии, так же как и пристрастия. К протестантским сектам он относился либерально, но сохранял odium theologicum ко всему, что отзывало папизмом. Может быть, для этого была другая причина, кроме чисто богословской. Когда он был молод, его сестра была, по его выражению, "тайно вовлечена" в римско-католическую веру и поступила в монастырь. Его чувства были глубоко уязвлены этой потерей.
Мистер Эмлин страдал также несколько повышенным самолюбием, хотя тщеславием это все же нельзя было назвать. Несмотря на то, что дальше своего прихода он почти не бывал, пастор хвастал своим знанием человеческой натуры и всяких практических дел. И в самом деле, мало кто столько читал о природе человека, как он, но главным образом он знал ее по книгам древних классиков. |