— Вы были с ней… были… до конца… до самого конца? Прощайте, мистер Эмлин, вот уже видна садовая калитка. И… извините меня, я хотел бы видеть мистера Мелвилла одного.
— Ну что ж, прощайте! Но если вы останетесь здесь, не хотите ли погостить у нас? Комната для вас найдется.
— Очень вам благодарен, но я через час уеду обратно в Лондон. Еще одну минуту. Вы были с ней до самого конца? Она умирала безропотно?
— Безропотно? Едва ли это верное слово. Улыбка, застывшая на ее губах, свидетельствовала не о человеческой безропотности — это была улыбка божественной радости.
ГЛАВА XII
— Да, сэр, мистер Мелвилл дома, в своей мастерской.
Кенелм пошел за горничной через переднюю в комнату, которой еще не существовало во время его первых посещений. Художник, сделав Грасмир после смерти Лили своей основной резиденцией, пристроил студию позади той заброшенной комнаты, где Лили держала в клетках "души некрещеных младенцев".
Высокая комната с частично затемненным окном на холодную, северную сторону. На стенах — разные эскизы. Старинная мебель и великолепные итальянские ткани, разбросанные в беспорядке. На мольберте — большая завешенная картина. Художник стоял перед другой, такой же большой, но неоконченной. Когда Кенелм вошел, Мелвилл быстро обернулся, выронил кисть и палитру, поспешно подошел к Кенелму, пожал ему руку, опустил голову ему на плечо и сказал, очевидно борясь с сильным волнением:
— С тех пор, как мы расстались, какое горе, какая потеря!
— Я знаю, я видел ее могилу. Не будем говорить об этом, зачем напрасно бередить вашу рану? Итак… итак, ваши пылкие надежды исполнились: свет наконец воздал вам должное. Эмлин сказал мне, что вы написали замечательную картину.
Сказав это, Кенелм сел. Живописец еще стоял среди комнаты. Он вытер рукой набежавшие слезы.
— Погодите минутку, — наконец промолвил он. — Не надо пока говорить о славе. Прошу меня простить. Ваше внезапное появление взволновало меня.
Художник сел на старинный, изъеденный червями, готический ларь, скомкав золотистые нити вышитой шелковой материи, редкой и очень ветхой, наброшенной на этот ларь.
Кенелм посмотрел сквозь полузакрытые веки на художника, и его губы, прежде слегка искривленные тайным презрением, мрачно сжались. В стараниях Мелвилла скрыть волнение сильный человек узнал сильного человека, узнал и вместе с тем удивился: как человек, которому Лили обещала свою руку, мог так скоро после ее потери опять писать картины и заботиться о похвале куску холста.
Через несколько минут Мелвилл снова начал разговор и больше не упоминал о Лили, будто ее никогда и не было на свете.
— Да, моя последняя картина действительно имела успех и вполне, хотя и поздно, вознаградила меня за всю горечь прежней напрасной борьбы, за острое чувство несправедливости, за тоску, которую знает только художник, когда недостойных соперников ставят выше его.
Враги спешат хулить, друзья хвалить не смеют.
Правда, мне еще многое приходится преодолевать. Клика врагов еще говорит обо мне с пренебрежением, но между мной и этой кликой теперь стоит такой гигант, как широкая публика, и критики с большим весом, чем эта клика, наконец удостоили признать меня и поставить даже выше, чем ставит публика. Ах, мистер Чиллингли, вы говорите, что вы не знаток живописи, но, может быть, вы захотите взглянуть на это письмо. Я получил его вчера от крупнейшего знатока моего искусства в Англии, а может быть, и во всей Европе.
Тут Мелвилл вынул из бокового кармана своей живописной средневековой блузы письмо и подал его Кенелму. Письмо было подписано именем, авторитетным для всех, кто, будучи сам живописцем, признает авторитет в человеке, который так же не мог писать картины, как Аддисон, самый глубокий критик величайшей поэмы, какую произвела современная Европа, не мог бы написать и десяти строк "Потерянного рая". |