Кенелм прочел его равнодушно, проникаясь все большим презрением к художнику, который мог находить утешение в удовлетворенном тщеславии, когда на земле угасла драгоценная жизнь. Но как ни равнодушно читал он письмо, искренний, горячий энтузиазм заключавшихся в нем похвал произвел на него впечатление, а высокая авторитетность автора не подлежала сомнению.
Письмо было написано по случаю избрания Мелвилла в члены Королевской академии как преемника знаменитого художника, чья смерть сделала вакантным место в академии. Кенелм возвратил письмо Мелвиллу.
— Я видел, заглянув к вам в окно, — сказал он, — как вы вчера вечером читали это письмо. Действительно, для человека, который ценит мнение других людей, оно очень лестно, а художнику, который ценит деньги, должно быть приятно знать, сколькими гинеями может быть покрыт каждый дюйм его полотна.
Не будучи в состоянии больше сдерживать свою ярость, презрение и горе, Кенелм разразился целым потоком слов.
— Человек, в котором я когда-то видел учителя жизни, у которого хотел перенять, как лучше согреть, сделать светлее, возвысить мое равнодушное, мечтательное, медлительное я! Разве единственная женщина, которую ты избрал в нашем переполненном мире, чтобы ей стать костью твоих костей, плотью твоей плоти, разве не исчезла она навсегда с земли, — так недавно, ведь не более года, как умолк ее голос, а сердце перестало биться? Но как ничтожна эта потеря в сравнении с похвалами, льстящими твоему тщеславию!
Художник вскочил в негодовании. Но гневный румянец сбежал с его лица, когда он заглянул в лицо тому, кто так клеймил его. Художник подошел к нему, попытался взять его за руку, но Кенелм с отвращением отдернул ее.
— Бедный друг, — грустным и примирительным тоном сказал Мелвилл. — Я не думал, что вы любили ее так глубоко. Простите меня. — Он придвинул к Кенелму стул и после краткого молчания прочувствованно продолжал: — Я не так бездушен и не настолько забыл о моей утрате, как вы предполагаете. Но подумайте: вы только что узнали о ее смерти, вы потрясены первым приступом горя. Мне же было дано более года, чтобы постепенно покориться воле небес. Теперь выслушайте меня спокойно. Я на много лет старше вас и лучше должен знать, на каких условиях человек получает в аренду свою жизнь. Жизнь сложна, многообразна, природа не позволяет ей без конца подчиняться одной страсти или в цвете сил без конца омрачаться одним горем. Посмотрите на всю великую массу человечества, посвятившего себя разным призваниям, и самым ничтожным и самым высоким, на которых зиждутся дела мира, — можете ли вы по справедливости презирать за бездушие бедного лавочника или великого государственного деятеля, если, может быть, через несколько дней после потери существа, самого близкого и дорогого его сердцу, лавочник отворяет лавку, а государственный деятель появляется в министерстве? Но во мне, служителе искусства, во мне вы видите только слабость удовлетворенного тщеславия, если я испытываю радость в надежде, что мое искусство восторжествует и что мое отечество прибавит мое имя к списку тех, кто содействовал его славе. А где и когда жил художник, не поддерживаемый этой надеждой в лишениях, болезнях, горестях, которые он обречен делить с себе подобными? Эта надежда не женское тщеславие, не болезненная жажда похвал, она тождественна доблестному служению родине, всему человечеству, нашим самым отдаленным потомкам. Но наше искусство не может торжествовать, наше имя не может жить, если мы не совершим чего-нибудь такого, что может украсить или облагородить мир, в котором мы приемлем общее наследие труда и горя, чтобы из них сотворить для людей будущего удовольствие и радость.
Художник говорил, а Кенелм смотрел на него глазами, полными едва сдерживаемых слез. И лицо Кенелма, светлея по мере того, как художник достойно оправдывался от предъявленных ему горьких обвинений, стало трогательно-нежным и задумчивым. |