Может быть, ему надоело сплетать рифмы, а может быть, сам этот процесс нагнал на него то мечтательное настроение, которое так свойственно всем поэтам. Но красота ландшафта привлекла его внимание, и он залюбовался лесом и полями, уходившими все дальше и дальше к цепи холмов, на которых как бы покоилось небо.
— Мне хотелось бы услышать всю немецкую балладу, — неожиданно прозвенел в тишине голос Кенелма.
Путник вздрогнул и обернулся. Кенелм увидел мужчину в полном расцвете сил, с кудрями и бородой темно-каштанового цвета, с блестящими голубыми глазами и каким-то особым, неизъяснимым очарованием и в чертах и в выражении лица, приветливого и чистосердечного, не лишенного благородства и внушавшего невольное уважение.
— Прошу извинения, что прервал вас, — сказал Кенелм, приподнимая шляпу, — но я слышал, как вы пели, и хотя похоже, что стихи с немецкого, я не помню, чтобы мне приходилось читать что-либо подобное у тех известных немецких поэтов, которых я знаю.
— Это не перевод с немецкого, сэр, — возразил незнакомец. — Я просто пытался в стихах выразить некоторые свои мысли и настроения, навеянные этим прекрасным утром.
— Стало быть, вы поэт? — сказал Кенелм, присаживаясь на скамью.
— Я не смею называть себя поэтом, — я только стихотворец.
— Да, сэр, я согласен, тут есть различие. Многие современные поэты, которых считают первоклассными, в сущности чрезвычайно плохие стихотворцы. Со своей стороны, я охотней признал бы их хорошими поэтами, если б они вовсе не сочиняли стихов. Ну, а конец вашей баллады, услышу я его?
— Увы, конец баллады еще не придуман! Содержание ее довольно сложное, а порывы моего вдохновения непродолжительны.
— Что ж, это говорит в их пользу — хотя бы тем, что выгодно отличает вашу поэзию от той, которая теперь в моде. Вы, кажется, нездешний. Могу я спросить, куда вы держите путь с вашей собакой?
— Сейчас у меня свободное время, и я намереваюсь пробродить все лето. Я иду далеко, буду странствовать до сентября. Жизнь среди летних полей чудесное препровождение времени.
— В самом деле? — наивным тоном спросил Кенелм. — А мне сдается, что еще задолго до сентября вам успеют надоесть и поля, и ваш пес, и вы сами. Хотя, конечно, у вас еще кое-что в запасе — вы будете сочинять стихи, что говорят, очень приятно и увлекательно для тех, кто этим занимался, начиная с нашего старого друга Горация, который во время своих летних прогулок по прорезанным ручьями рощам Тибра превращал тяжеловесные алкеевы строфы в сладчайший мед, и до кардинала Ришелье, любившего на досуге, когда не нужно было рубить головы вельможам, развлечься невинным рифмоплетством. Неважно, хороши или плохи стихи, если дело идет лишь о том удовольствии, которое они доставляют автору. Ришелье так же наслаждался своим творчеством, как Гораций — своим, хотя виршам Ришелье далеко до Горациевых стихов.
— Конечно, в ваши годы, сэр, и при вашей очевидной образованности…
— Скажите — «культуре»: это слово теперь в моде.
— Ну хорошо, при вашей очевидной культуре, вы, должно быть, писали стихи?
— Латинские — да, а случалось — и греческие. Мне приходилось сочинять их в школе, но это меня мало занимало.
— Попробуйте писать английские.
Кенелм покачал головой.
— Нет, не стоит. Всяк сверчок знай свой шесток.
— Ну хорошо, оставим стихотворство. Но не находите ли вы радость в одиноких летних прогулках, когда вся природа принадлежит вам одному? Разве не наслаждение примечать все быстрые, мимолетные перемены на ее лице: ее смех, улыбку, слезы, даже угрюмость?
— Если под природой понимать лишь совокупность происходящих вне нас механических явлений, я возражал бы против применения к ней таких выражений, какие мы употребляем, говоря о женщине: ее смех, ее улыбка и прочее. |