|
Скрежет лебедки, крики грузчиков, глухие звуки падения мешков с серой — как бессмысленно все они звучали, принадлежа к тщетному существованию, где люди тратили время на собирание ничего не значащей ерунды для своих физических тел, живущих среди пыли считанные годы, после чего распыляющихся навсегда.
Он вскочил с дивана и подошел к доктору. Тот по-прежнему склонялся над бумагами.
— Значит, вы тоже, — воскликнул О’Мэлли, вернее, попытался воскликнуть, но голос не поднялся выше шепота, — вы тоже, должно быть, несете прачеловека в крови и в сердце, иначе откуда бы вам обо всем этом знать? Расскажите мне, доктор, расскажите же!
Он едва удержался, чтобы не добавить: «Присоединяйтесь к нам! Приходите и присоединяйтесь!», но тут низкорослый немец медленно повернул к нему лысую голову и буквально облил возбужденного ирландца таким холодным взглядом, что тот моментально пожалел о своем порыве, ощутив себя дураком, если не наглецом.
Он буквально рухнул в кресло, в то время как доктор опустился на вращающийся стул, привинченный к полу рядом со столом. Руки его разгладили бумаги. Затем он наклонился вперед, все еще не сводя с собеседника холодного взгляда, который не допускал и мысли о фамильярности.
— Друг мой, — отчетливо сказал он по-немецки, — вы только что просили изложить вам теорию — это теория Фехнера — о земле как о живом существе, обладающем сознанием. Если желаете, я вам ее изложу. Времени у нас достаточно.
Он окинул взглядом затененную каюту, снял с полки книгу, затянулся своей черной сигарой и начал читать.
— Это из Хиббертовской лекции в Манчестерском колледже вашего соотечественника Уильяма Джеймса. Там дается представление о теории Фехнера. Так выйдет намного понятнее, чем если бы я стал передавать своими словами.
Значит, и Шталь, в свою очередь, не пожелал быть «вовлеченным». Вскоре оправившись от резкой перемены в собеседнике, О’Мэлли полностью сосредоточился на лекции. Неприятное чувство, что с ним заигрывают, дабы он по собственной воле занял наиболее выгодное место под микроскопом, прошло под воздействием стройной и прекрасной концепции, которая облекла всего его смутные стремления в совершенную форму.
XV
К этому моменту захватывающего повествования О’Мэлли тени сентябрьского вечера почти дотянулись до нас от Круглого пруда. Под деревьями стало прохладно, и многочисленные «прыг-скок»-детишки, как он их обозначил, отправились уже по домам распивать чаи или что они там еще пьют-едят в шесть часов вечера в Лондоне.
Мы двинулись пешком домой, в Найтсбридж, Теренсу пришлась по душе мысль самим приготовить ужин. Для этого у него тоже было свое название — «вечера у горшка с варевом». Они отдаленно напоминали нам поездки на природу, хотя, надо признаться, в комнатке, похожей на клетку, «варево» никогда не имело того неповторимого вкуса, как на лесной опушке, когда на пологе палатки собиралась роса, а дым от костра мешался с запахами земли и палой листвы.
Мы миновали гротескное сооружение напротив Альберт-холла, ярко высвеченное последним лучом заката, О’Мэлли содрогнулся. Мы еще находились под очарованием сияющего сицилианского полдня в каюте парохода, и двойной конус Этны, казалось, возвышался за золочеными шпилями безвкусного мемориала. Я бросил взгляд на приятеля. Его голубые глаза сияли отражением иного заката — над забытыми, древними, далекими сценами юности мира.
Облик друга таил в себе во время этой молчаливой прогулки до дома особую магию, мы оба не проронили ни слова, чтобы не нарушить ее. Из-под его широкополой старой шляпы выбивались нестриженые волосы, а выцветший сюртук серой фланели был словно тронут сумеречными тенями от диких олив. Заметил я и заостренную форму его ушей, кончики которых исчезали под волосами. |