И вот наконец опустилась ночь, полная звезд тьма с мягкими синими тенями и фосфоресцирующим морем, из которого едва видными контурами поднимались холмы Циклад — словно похожие на цветы клубы дыма, которые ветер мог отнести на небо.
Далеко за кормой остались долины Марафона, слегка подрумяненные алыми цветами тамариска. Необычно-пурпурный закат над Гиметтом давно погас. Тишина стояла над морем, налившимся чудесной кобальтовой синевой. Земля безмятежно уснула. Половина всей ее жизни погрузилась в бессознательное состояние.
Откликаясь на вечные чары Земли, О’Мэлли заново испытал магию ее Ночи. Ему труднее, чем прежде, стало воспринимать те мелкие существа, что сновали в верхнем слое тьмы, по отдельности. С уверенным жужжанием серебристые крылья несли его душу все выше, ближе и ближе к Дому.
Два мира странным образом перемешались. Те снующие «внешние сущности» обратились в более-менее ясные символы. Они несколько отличались друг от друга в зависимости от сложности. Некоторые из них служили каналами, которые вели прямо туда, куда он направлялся, другие же совершенно потеряли связь с источниками жизни и центром существования. К первым относились моряки, дети, уставшие от долгого перелета на север и опустившиеся на корабль птицы — ласточки, голуби и другие маленькие путешественницы, с пестренькой желтой грудкой, присевшие передохнуть на оснастку; даже в определенной мере мягкий кареглазый священник. Ко второй же — шумные, вульгарные, постоянно пьющие пиво туристы, а в особенности торговец мехами. Шталь как переводчик и посредник располагался где-то посередине, воплощенный компромисс.
Через некоторое время, ускользнув от всех, ирландец пришел на нос судна и там, под звездным пологом, стал ждать. Чего он ждал? Того, о чем предупреждал Шталь — отъединения части своей личности. И ощущение, что это вот-вот произойдет, нарастало, охватывая волной как жар или холод, столь же всеобщее и не сосредоточенное нигде конкретно. Та часть его личности, где росли и зрели его устремления все эти годы, теперь медленно и целенаправленно высвобождалась. Она несла тоску по прамиру, и этот прамир теперь был готов вобрать ее в себя. Призыв был услышан.
Значит, здесь, неподалеку от островов Греческого архипелага, пролегал путь к юности Земли, канал, по какой-то причине оставшийся незакрытым. Его соседи по каюте знали это, да он и сам наполовину угадал. Их повышенная психическая активность на подходе к Греции теперь нашла объяснение. Но каким будет тот знак — звук, свет, касание? Скоро он узнает и последует за ним.
Вечером Шталь сказал: «Греция их выявит». «Их истинный вид?» — уточнил ирландец. Вместо ответа доктор весьма выразительно наклонился до полу, почти встав на четвереньки.
О’Мэлли живо помнил эту сцену. Но нужное слово никак не приходило. Ибо оно на самом деле лишь отчасти описывало форму и контуры, означающие нечто большее — свойства природы и божества в совокупности.
Итак, подобно человеку, страшащемуся отправиться навстречу великому приключению, которого он жаждет, ирландец стоял в одиночестве, окутанный тьмой. Тонкие золотые нити, соединяющие звезды и море, соткали вместе с тьмою покрывало, за которым мир с его грубыми чертами скрылся от глаз. Воспоминания о современных преходящих реальностях, столь бередящих ему душу, тоже отодвинулись далеко-далеко. А мир архетипов, душа Земли, придвинулся ближе и обступил, безмерно-огромный и бесхитростно-простой. Казалось, Теренс совсем один в укромном уголке ночи, который время просмотрело, и его баюкают на гигантских и вечных руках силы моря и воздуха. В этом уголке, в этой складке лежал вход туда, куда он вскоре может перенестись, — в сад юной красы Земли, в ее Золотой Век, в тот канал, откуда должен прийти властный призыв… «О, что за сила ясной простоты!»
Сюда его принесли крылья из прошлого, тихие и легкие, в мир древнего покоя, куда не достигают дрязги сегодняшних дней. |