— Вот, смотри! — крикнула она. — Это твоих рук дело!
Тут Хэйс не выдержал и заплакал — до того он был перепуган и уничтожен, несчастный. Слезы этого жалкого создания лишь возбудили еще большую ярость и отвращение в его жене; не боль в ране жгла ее, а лютая ненависть к тому, кто эту рану нанес и к кому она была прикована навек — навек! Это он преграждал ей путь к богатству, счастью, любви, быть может, даже к графскому титулу. «Будь я свободна, — думала миссис Хэйс (всю ночь эта мысль сидела у нее на подушке, журчала ей в ухо), — будь я свободна, Макс бы на мне женился; непременно женился бы — он это сам вчера сказал».
* * *
Старый Вуд словно бы каким-то особым чутьем разгадал мысли Кэтрин: в тот же день он с коварной усмешкой предложил побиться об заклад, что она думает о том, насколько лучше быть супругой графа, нежели женой жалкого ростовщика. «Да и то сказать, — добавил он, — одно дело граф и карета шестеркой и совсем другое — старый скряга с дубинкой в руке». Затем он спросил, прошла ли у нее боль в голове, и заметил, что она, должно быть, привычна к побоям; словом, всячески усердствовал в шуточках, от которых душевные и телесные раны несчастной женщины ныли в тысячу раз сильнее.
Тому Биллингсу также было незамедлительно доложено о происшедшем, и он, по обыкновению, на все корки ругая отчима, поклялся, что это ему даром не пройдет. Вуд хитро и умело подогревал все страсти, находя особое удовольствие, вполне бескорыстное вначале, в том, чтобы подстрекать Кэтрин и запугивать Хэйса; последнее, впрочем, было совершенно излишне, ибо злополучный ростовщик и так уже не знал, куда деваться от ужаса и тоски.
Чудовищные слова и выражение лица Кэтрин в то утро после ссоры не выходили у него из головы; душу леденило мрачное предчувствие. И чтобы отвратить то, что нависло над ним, он поступал, как поступают все трусы, униженно пытался разжалобить судьбу, вымолить, выклянчить себе милость и прощение. Он был заискивающе ласков о Кэтрин, смиренно сносил все ее злые насмешки. Он дрожал перед молодым Биллингсом, прочно водворившимся в доме (для защиты матери от жестокости мужа — так уверяла она сама), и даже не пытался давать отпор его дерзким речам и выходкам.
Сынок и маменька забрали полную власть в доме; Хэйс при них и рта не смел раскрыть; сходился с ними только за столом, и то норовил поскорей улизнуть в свою комнату (он теперь спал отдельно от жены) или же в харчевню, где ему приходилось коротать вечера за кружкой пива — тратить на пиво свои драгоценные, обожаемые шестипенсовики!
И, конечно, среди соседей пошли разговоры: Джон Хэйс, мол, дурной муж; он тиранит жену, бьет ее; он все вечера пропадает в пивных, а она, добрая душа, должна одна сидеть дома!
При всем том бедняга не испытывал ненависти к жене. Он к ней привык даже любил ее, насколько это убогое существо способно было любить, вздыхал об утраченном семейном благополучии, при каждом удобном случае пробирался к Вуду и слезно упрашивал помирить его с женой. Но что толку было в примирении? Глядя на мужа, Кэтрин только о том и думала, как могла бы сложиться ее жизнь, если б не он, и чувство презрения и отвращения, переполнявшее ее, граничило с безумием. Какие ночи она проводила без сна, рыдая и проклиная себя и его! В своей покорности и приниженности он был ей еще противней и ненавистней.
Но если Хэйс не питал ненависти к матери, то сына он ненавидел ненавидел отчаянно и отчаянно боялся. Он охотно бы отравил его, если б имел на то мужество; но куда там — он не смел даже глаз на него поднять, когда тот сидел развалясь в кресле с видом хозяина — торжествующий наглец! Боже правый! Как звенел у Хэйса в ушах грубый хохот мальчишки; как его преследовал дерзкий взгляд черных блестящих глаз! Поистине, мистер Вуд, бескорыстный любитель сеять зло ради самого зла, мог быть доволен. |