Изменить размер шрифта - +

Сквозь забытье Шарп чувствовал боль, он как будто выныривал сквозь нее, кричал, а потом тонул в ней и задыхался. Боль корчилась внутри, чужеродная, но неотрывная от тела, как пика в руках солдата-индийца, пригвоздившая его к дереву под Серингапатамом, только темная, мрачная, заставляющая кричать и стонать.

– Эй, приятель! – Коннелли даже не донес бутылку до губ. – Ты ж храбрый парень, я уверен. Так будь мужественным!

Шарп так и лежал на боку: он снова был ребенком, избитым, привязанным к лавке в сиротском приюте, а рука все била и била, размочаливая розги, и лицо надзирателя сменялось смеющимся лицом Веллингтона.

Потом он спал, и во сне к нему приходила Тереза, но он не помнил этот сон, не помнил, что грезил и о маркизе. Закат сменился темнотой, на Саламанку опустилась ночь, последняя ночь, которую он должен был провести в широкой постели, застеленной черным шелком. Это заставляло Шарпа стонать на своей подстилке, но приходил Коннелли и убаюкивал его своим голосом.

Шарп спал, и ему казалось, что крысы пытаются сожрать пасту из муки и воды, которой уложены его волосы. Рекрутам было приказано отращивать волосы: когда те становились достаточно длинными, их зачесывали назад и заплетали в косицу, настолько тугую, что кое-кто вскрикивал от боли. Косица эта, в пять дюймов длиной, этакий свиной хвостик, покрывалась той самой пастой и становилась твердой – но теперь ее могли сгрызть крысы. Потом, снова почувствовав боль, он вдруг вспомнил, что не накладывал пасту на волосы уже много лет, что в армии теперь другой устав. А вот крысы были реальностью: они шуршали по всему полу. Шарп пытался отогнать их, слабо плюнул, но это вызвало такой приступ боли, что он вскрикнул.

– Будь храбрым, парень, держись! – проснулся Коннелли. Его давно должны были сменить, но смена приходила редко. Зато ему позволяли тихо напиваться в компании умирающих. Сержант поднялся, заворчал, разминая мышцы, и снова обратился к Шарпу: – Это всего лишь крысы, парень, они тебя не тронут, пока ты жив.

Теперь Шарп понял, что боль реальна, что это не сон, попытался снова заснуть, но не смог. В промозглой темноте он открыл глаза, и пульсирующая боль набросилась на него с новой силой, заставляя стонать. Он попытался согнуть колени, но боль была ужасной, всепоглощающей.

Случайный луч осветил ступени, пронесся по стене подвала. Темные, сырые кирпичи нависали над головой Шарпа. Он вдруг осознал, что умрет здесь. Он вспомнил Леру, маркизу, свою самоуверенность – а теперь все кончено. Из сиротского приюта он поднялся до чина капитана британской армии, но теперь снова был беспомощен, как тот маленький ребенок, растянутый на лавке для порки. Он умирал, тихо рыдая про себя, а боль острыми крючьями раздирала его на части. Совсем обессилев, он снова провалился в сон.

Священник-ирландец дразнил его и колол в бок острой пикой. Шарп понял, что попал в ад. Ему казалось, что он находится в огромном здании, таком высоком, что крыши не различить, и пригвожден длинной пикой к полу прямо посреди огромного зала. Он был таким маленьким, вокруг гудело эхо безумного, нечеловеческого хохота, оно заполняло собой весь дом. Потом пол вдруг исчез, он падал, бесконечно падал в адскую яму и отчаянно пытался выбраться из этого сна обратно к боли. Нет, он не пойдет в ад, он не умрет! Но боль давала совсем небольшой выбор: уснуть или непрерывно вопить.

Кирпичи над головой блеснули, на тюфяк медленно пролилась струйка холодной воды. Сейчас, наверное, полночь, время смерти, и крысы тоже утонут. Он попытался говорить, но слова отказывались выходить из горла, приходилось проталкивать их через завесу боли, а голос был больше похож на шелест чертополоха на ветру:

– Где я?

Коннелли напился и спал, ответа не было.

И Харпера здесь тоже не было. Шарп вспомнил тело друга, распростершееся на ступенях, текущую кровь и заплакал: он был совсем один, он умирал, а рядом никого не было.

Быстрый переход