Первая бунтарская нота исходила от ударника. Простучав, казалось, целую вечность по тарелкам, — то была часть длинного инструментального пассажа, которому полагалось внушить мысль о бесчисленном множестве пробуждающихся к жизни галактик, — он вдруг объявил: «Лучше уж, на хер, в солдатики играть» — и выдал яростный фоновый ритм 4/4. Гитарист, распознав его сигнал, врубил громкость и принялся наигрывать некую буйную дребедень в три аккорда, под которую ведущий вокалист, заводной паренек по фамилии Стаббс, стал импровизировать нечто такое, что при наличии большой снисходительности можно было назвать мелодией. Но вот что интересно. Он выпевал первые, скорее всего, слова, какие пришли ему в голову, и как по-вашему, что это были за слова? Как ни странно — дурацкая фраза из произнесенной за день до того Гардингом фашистской речи. «В утробе! — голосил он. — В утробе! В самой утробе рока!» Голосил снова и снова, точно заклинание, и музыка становилась все более и более безумной, и Филип подбежал и встал перед музыкантами, размахивая руками, требуя, чтобы они прекратили этот безобразный шум, а после, поскольку никакого внимания они на него не обратили, просто остался стоять на месте, сложив на груди руки и глядя на них, и Бенжамен присоединился к нему и обнял его за плечи, и так они и стояли — на боковой уже линии, — наблюдая, как рушится замысел проекта, который они вынашивали несколько лет. Огонь горел в эти мгновения в глазах Стаббса: подобие демонического веселья, питаемого чистым, беспримесным наслаждением человека, разносящего что-нибудь вдребезги, свалившего кого-то ударом ноги. Вот так родилась первая в нашей школе панк-группа, и таким стало, с той минуты и навсегда, ее название: «Утроба рока». И хоть наблюдать все это было забавно, я ощущал и печаль — за Филипа, за мечту, столь стремительно распадавшуюся прямо у него на глазах.
Впрочем, что именно он должен был чувствовать, я окончательно понял лишь на следующий вечер.
Была ночь Гая Фокса, и в Кофтон-парке сложили огромный костер. Собралась небольшая толпа, ракеты взлетали в иссиня-черное небо Лонгбриджа, всем пришедшим к костру раздавали бенгальские огни. Я довольно скоро приметил Бенжамена с его семьей, однако подойти к ним не решился. Наши отцы находились не в лучших отношениях. Мой был профсоюзным организатором, его — управленцем. Оба работали на фабрике компании «Лейланд». В общем-то, они здоровались друг с другом и вели по временам довольно раздраженные разговоры. Отец Бенжамена пребывал в хорошем настроении из-за результатов выборов. Тори победили, и с большим отрывом. Самым большим, как нам было сказано, со времен войны. Признаки того, что так оно и будет, накапливались вот уже около года, и теперь деться от правды было некуда: правительству Каллагэна конец, даже если оно сумеет продержаться весь свой нынешний срок. Лейбористское большинство уничтожено, Денису Хили придется просить денег у МВФ, доверие общества к лейбористам убывает прямо на глазах. Что результаты выборов и доказали. Между тем за кулисами поджидало своей минуты новое поколение тори, люди далеко не шуточные. Риторика их была жестка: они выступали против пособий по безработице, против Содружества, против консенсуса. Еще пара лет, если не меньше, — и они придут к власти и останутся при ней надолго.
У Бенжамена был младший брат по имени Пол. В школе он отставал от нас по годам на несколько классов, однако все мы его знали. Да, собственно, проглядеть его было невозможно. Что-то странное, причудливое присутствовало в этом мальчишке. Он был не по возрасту умудрен — или, во всяком случае, умен. Этакий «кукушонок Мидвича». Боялись мы его до смерти.
Если говорить о политике, взглядов Пола я не знал, но какие-то взгляды у него были точно. Взгляды у него имелись на все случаи жизни. Что ж, в ту ночь они для меня прояснились. |