Лакей вошел со счетом. Федосьев приподнял с подноса листок, бегло взглянул на него и расплатился.
— Вы как, располагаете временем? — обратился он к Брауну, повышая голос (рукоплесканья все росли). — Еще посидим или пойдем?
— Я предпочел бы пройтись. Мне трудно долго сидеть на одном месте.
— Это, не в обиду вам будь сказано, считается в медицине признаком легкого душевного расстройства, — сказал весело Федосьев. — У меня то же самое.
Семен Исидорович подготовил заранее свое ответное слово, но во время банкета, слушая речи, решил кое-что изменить. Он не хотел было касаться политических тем, чтоб не задевать людей другого образа мыслей, которые, правда, в незначительном меньшинстве, присутствовали на банкете. Однако теперь Кременецкий ясно чувствовал, что не откликнуться вовсе на речь князя Горенского невозможно. У него сложился план небольшой вставки. В ее основу он положил ту же антитезу начал Ормузда и Аримана в русской общественной жизни. Но, как на беду, Семен Исидорович забыл, какое именно начало воплощает Ормузд и какое Ариман. Эту трудность можно было, впрочем, обойти, строя фразы несколько неопределенно. Несмотря на весь свой ораторский опыт, Семен Исидорович волновался. Он и впитывал в себя с жадностью все то, что о нем говорили, и вместе желал скорейшего конца чужих речей, — так ему хотелось говорить самому. Имея привычку к банкетам, перевидав на своем веку множество знаменитых юбиляров, Кременецкий, несмотря на усталость и волнение, вел себя безукоризненно: застенчиво улыбался, ласково кивал головой жене, Мусе, друзьям, в меру пил, в меру переговаривался с соседями, а во время речей слушал ораторов с особенно застенчивой улыбкой, опустив голову: он твердо знал по книгам, что люди от смущения всегда опускают голову. Волнение его, однако, росло. В ту минуту, когда председатель дал слово глубокоуважаемому юбиляру, раздались «бурные аплодисменты, перешедшие в настоящую овацию», — так написал на полоске бумаги дон Педро, спешно готовивший газетный отчет об юбилее. Кременецкий встал и, бледный, долго раскланивался с гремевшим рукоплесканьями залом. Он еще волновался, но уже ясно и радостно чувствовал, что скажет вдохновенную речь.
Браун долго ждал в коридоре лакея, посланного за шубой. Федосьев, выйдя из кабинета, исчез. Дврь зала теперь была раскрыта настежь. Перед ней на цыпочках теснилось несколько посторонних посетителей побойчее. Браун подошел к двери.
— … О, я не заблуждаюсь, господа, — говорил Семен Исидорович. — Я прекрасно понимаю, что в моем лице чествуют не меня или, разрешите сказать, не только меня, а те идеи, которым…
Лакей подошел к Брауну с шубой.
— Их Превосходительство велели сказать, что ждут на улице, — прошептал он. Браун кивнул головою.
— … И буду, как каждый рядовой, в меру скромных сил, служить своему знамени до последнего издыхания! До «ныне отпущаеши», господа!
Зал снова задрожал от рукоплесканий.
XIV
Снег светился на мостовой, на крышах домов, на ограде набережной, на выступах окон. Розоватым огнем горели фонари. Облака, шевеля щупальцами, ползли по тяжелому, бесцветному, горестному небу. На страшной высоте, неизмеримо далеко над луною, дрожала одинокая звезда. Ночь была холодна и безветренна.
В веренице экипажей, выстроившихся у подъезда ресторана, маскарадным пятном выделялись две тройки. Редко, нерешительно и неестественно звенел колокольчик. Слышался невеселый, злобный смех. Извозчики разочарованно-презрительно смотрели на вышедших господ. Браун и Федосьев шли некоторое время молча. «Теперь, или уж не будет другого случая, — подумал Федосьев. — Грубо и фальшиво, но надо идти напролом…»
— Хорошая ночь, — сказал Браун, когда они перешли улицу. |