Ведь революционный Пизарро, должно быть, так же перевоплощается в меня, как я перевоплощаюсь в него. Выслеживает он меня — ощущение, из подворотни прокрадывается к моему автомобилю — жгучее ощущение, наконец выстрел, грохот снаряда — сильнейшее ощущение… Вообще для современного человека с душою Пизарро только две в сущности и остались карьеры: революционная — и моя.
Он остановился и поднял бобровый воротник шубы, глядя с усмешкой на Брауна, который внимательно его слушал. Они стояли у моста над Зимней Канавкой. По Миллионной длинным ровным рядом мерцали желтые огни. Два высоких фонаря по сторонам от Эрмитажного подъема заливали дрожащим светом фигуры каменных гигантов с заломленными за голову руками. Впереди на белом поле темнела тень колоссального дворца. Свет луны играл на снежной пелене Зимней Канавки. За нею, справа, перемежался матовыми пятнами бесконечный синеватый простор, где-то далеко мигавший разбросанными огоньками.
— А если Пизарро гурман, — сказал Федосьев тоном вместе и вкрадчивым, и грубым, — то он бомбы и браунинги предоставит светлой молодежи. Сам Пизарро сумеет сблизиться с тем человеком, жизнь которого мешает народному счастью, будет дружелюбно с ним беседовать, и в нужный момент «за чарой вина» возьмет и подольет ему белладонны…
— Да, может быть, — сказал Браун, глядя вниз через перила моста. — Мы как пойдем, по Мойке или по Морской? В «Палас» Мойкой, пожалуй, ближе.
— Как хотите, — ответил Федосьев, скрывая разочарование. — По-моему, всего приятнее прямо, к Александровскому саду.
Они пошли цепью прекраснейших в мире площадей. Облака рассеялись, в небе появились бледные звезды. Верх колонны печально поблескивал голубоватым светом. В строгом полукруге штаба кое-где светились окна. Посредине гигантского полукруга таинственно чернело отверстие арки. У горевшего багровым пламенем костра городовой подозрительно оглядел прохожих. Мимо них пронеслась длинная тень, низкие сани быстро проскрипели полозьями по твердому снегу. Лихач придержал рысака, вопросительно оглянулся на господ и понесся дальше.
— Так вы думаете, что Фишера отравил какой-либо революционный Пизарро? — спросил после долгого молчания Браун.
— Это допустимая рабочая гипотеза. Дочь Фишера участвует в революционном движении, всей душой ему предана. Она наследница богатства отца… У ее друзей возникает мысль: хорошо было бы помочь умереть Фишеру. Мысль на первый взгляд злодейская, но ведь как рассудить? Фишер был, вероятно, человек скверный… Деньги же пойдут на цели самые возвышенные, на низвержение тирании, на освобождение человечества. Как смотреть? Нет такой злодейской мысли, которую, при некотором логическом навыке, нельзя было бы облагородить… А на известном, очень высоком, умственном уровне, вероятно, все вообще довольно безразлично… Вы как думаете?
Браун молча на него смотрел.
— Вот оно что! — наконец сказал он точно про себя.
Он снова замолчал.
Слева бесконечной огненной стрелою сверкнул Невский Проспект.
— И давно у вас эта рабочая гипотеза?
— Давно, — ответил Федосьев. — По-вашему, она не годится?
— По-моему, не годится, — сказал Браун. — Нельзя, конечно, отрицать a рriori, что возможен и такой Пизарро, который для сильных ощущений готов отравить знакомого банкира. Но это был бы весьма исключительный случай. Людей со столь редкостными ощущеньями можно не принимать в расчет при составлении рабочей гипотезы.
— Вы забываете главное: есть ведь и идейная сторона… Притом… Вы помните, Диоген Лаэртский говорил: все ощущенья равноценны по качеству, дело лишь в их остроте… Ведь это, кажется, ваш любимый философ? Его книга и тогда у вас лежала на столе. |