Изменить размер шрифта - +
Петровский весьма настаивал на этих лекциях, как увлеченный, убежденный химик, собирающийся на всю жизнь уткнуть нос в физико-химические науки; что он химик с нюхом, с рукою, с глазомером и с сообразительностью, он доказал в начале второго курса, с молниеносной быстротою пройдя все 40 задач качественного анализа и к концу полугодия очутившись в сотрудниках профессора.

Осенью 1899 года в нем роился ряд теоретических мыслей о принципах химии, физики в связи с проблемой материи; он-то мне и указал на книгу Ланге.

Первый контакт с ним выявил талантливого студента естественника, — и только; но скоро наши беседы приняли неожиданный оборот.

Мы с ним встречались первые недели знакомства в кружке зоологов: сына Зографа, Гиндзе, Воронкова и студента Погожева, как-то сбоку приклеившегося к Петровскому и ходившего за ним; вместе готовились мы к зачету по остеологии и просиживали в Анатомическом театре (остеологической комнате); молодой Зограф сперва с уважением относился и ко мне, и к Петровскому, а Петровский с некоторым «свысока» распоряжался им; в нашей пятерке-шестерке, которая скоро рассыпалась, мы с Петровским, так сказать, над безмолвствующей компанией поднимали ряд вопросов; я теоретизировал, подчеркивал в кредит свой центр между «ножницами», а Петровский с необыкновенным мастерством, и лукавым, и ироническим, подчеркивал именно ножницы; в этих неизменных подчерках он мне виделся скептиком, старающимся меня свернуть с «твердынь» моего, пока еще строимого мировоззрения, которое Петровский видел лишь как «леса» без здания (так мне казалось), — свернуть и навязать свою программу: теоретического материализма и практического атеизма, ибо его ретушь к мифологическим темам, меж нами встающим, казалась подсиживанием моего романтизма; если я заинтересовывался Владимиром Соловьевым, А. С. подкладывал мне столь ненавистного Соловьеву и почти никому еще неизвестного тогда Розанова; я его бил Ибсеном, а он мне подкладывал неизвестную монографию о Тургеневе; я проповедовал Рэскина, а получал реплику:

— А читали ли вы Аполлона Григорьева?

Мои увлечения поэзией Соловьева он бил Лермонтовым, подчеркивая, что лучшее у Соловьева — Лермонтов, а лучшее в Лермонтове — не понято.

Словом, мотив знакомства, интерес к естествознанию, отступил на второй или на третий план, тем более, что круг моих университетских интересов гнал меня к Гертвигу, Делажу и Катрфажу, а круг интересов Петровского гнал его к чтению казавшихся мне специальными чисто химических книг; да и самая мысль о естественнонаучном журнале исчезла в наших беседах, скорей острых пикировках над учебником Зернова и над хлопающими на нас глазами студентами Зографом, Воронковым, Погожевым, Гиндзе, не способными понять, в чем соль тихих подколов меня Петровским и вспышек ответной порой просто ярости.

Помню, как он в ответ на мою проповедь Ибсена, поблескивая иронически карими глазками из-под пенснэ, кривя рот, бросил репликой:

— Бугаев всериоз думает, что Ибсен — не человек: и даже не имеет никаких физиологических функций.

Я еще в ту пору не умел в нем различать доброго тепла, сердечнейшего, утаенного в глазах и меняющего «кривую» усмешку в улыбку испытующей доброты, как бы говорящей: «Тише едешь — дальше будешь». Поэтому корректив к драмам Ибсена в виде «физиологии» Ибсена показался мне издевательством: и над учебником Зернова произошло бурное мое объяснение Петровскому, что мне трудно поддерживать с ним знакомство, если он будет в таком тоне отвечать на мои мысли, которые следует разбирать, а отнюдь не осмеивать.

Такие бурные взрывы происходили меж нами — в университете, у Зографов, в остеологическом кабинете: меня бесило: вплотную подошел ко мне этот Петровский под флагом естествознания, а вместо естественнонаучных интересов, читаемых друг другу рефератов, журнала, какой-то диагноз моего существа, ощупывание мозгов, составов мыслей, с меня срывающих маску и заставляющих переговариваться о заветном, чтобы, выслушав это заветное, его сорвать.

Быстрый переход