И опять должен заметить: как раз повезло мне увидеть жесты высокого человечества и слышать слова, действовавшие, как огонь, выжигающий лозунги живой жизни; но — не в среднеарифметической квартире-лабиринте: за исключением иных слов отца, жестов Л. И. Поливанова и квартиры Соловьевых, я ничего не увидел и ничего не расслышал, кроме парок бабьего лепетанья да холодно-каменных общих мест, рассеянно уделяемых ребенку, отроку, юноше. Отец запомнился, потому что он был мне отец, а не только «профессор»; и должен сказать: то изумительное, чем он живет до сих пор во мне, было опричь «квартиры-лабиринта»; ведь он же и был — «московский чудак», подчас грубо осмеиваемый Стороженками и Линниченками! Поливанов, но он был — индивидуалист; выше я попытался отметить, что Поливанов и Поливановская гимназия, то есть Поливанов и «папашины сынки», распространяющие душок папаш в руководимой им гимназии, находились в противоречии; он — не быт, а выскок из быта, и в системе жестов, и в системе обучения им ощупывать слово мне с третьего класса убил он быт подхода к словесности Веселовских, Стороженок и Ко.
Соловьевы же были уныром из быта.
Можно говорить о среднеарифметической квартире, среднеарифметическом слове, среднеарифметической душевности; и — вот среднеарифметическая квартира — на-кур, пыль и чих (а позднее, когда износилась она — клопы, моль, пауки); среднеарифметическое слово — тупое, общее, черствое; озираешь двадцать один год себя в обстании этого слова; и видишь: ни одного сердечного слова (все сердечные слова услышаны в ином месте, и после); среднеарифметическая душевность — бездушие, дыра (душа провалилась); и под флагом служенья абстрактному, даже «научному» идеалу я видел явленья дикарские, напоминающие скальпирование.
Оговариваюсь: говорю о впечатлении от среднеарифметической суммы, которой реальнейше соответствует нечто весомое, твердое, материальное, то есть «быт»; и оно таково: среднебытовой человек в нем не человек; он декомпонирован в абстракцию, веющую над челом человека в виде дымка папиросы и после твердеющую в виде клопиного кресла, человеческой подставки, то есть чего-то ниже стоящего.
Переходишь к личностям и наталкиваешься на яркие, удивительные, благородные, талантливые фигуры, но деформированные, как ноги в мозолях, чудачеством, бессилием, перепугом, рассеянностью и круговою порукою: не колебать устоев.
Но этот быт — часть целого, ведущая в иные квартиры; квартира высококвалифицированного интеллигента в действительности зависит от многих квартир; неспроста моя крестная мать вела (вот только чем?) наш быт: и за нею в бессильном социальном идиотизме плелись интеллигентные семейства, почтительно ее поздравляющие с днем рождения; она — импонировала какою-то силою, неизвестной в нашем дрябло-бессильном быту; и это была сила «Железной пяты»; мое детское впечатление, что она — баба Яга Костяная нога, имело социальные корни: ведь баба Яга едет в ступе: в ступе, а не в костяной ноге — сила Яги; ступа — социальная форма; ступа — буржуазия; и сама крестная мать не ведала, какою «тайной» силою она импонировала; и те, кому импонировала она, не видали, какой «тайной» силе они подчиняются.
Более того: изумительный педагогический талант Поливанова не ведал, о что разбивается он, пленяя мальчишек уроками и все же не сдвигая мальчишек с какого-то устоя, перетиравшего и Поливановскую гимназию в порошок; мальчишки, разбегаясь по домам, являлись из домов «сынками», и только «сынками»; но «папаши» их — не профессора; средняя равнодействующая их — русская интеллигенция, буржуазно-дворянская; в ней растворялось и «профессорское» начало без остатка.
Поливановская гимназия, устраивавшая мне гонения «сынками» папаш, выявила мне более широкий кусок тогдашних устоев. |