– Папу твоего увели?
— Угу...
— Слушай внимательно, – строго сказал Мангуст. – Папу твоего заколдовали. И только ты можешь его расколдовать.
— Как?
— Вот слушай. Для этого: возьмешь кошку. Привяжешь ей к хвосту погремушку. И ночью...
— Но-но! – одернул второй дядя-близнец, возникнув, казалось, из ниоткуда; хотя гуляй Богоравный в одиночестве, было б куда удивительней. – Ты все шутишь, а ребенку может боком выйти... Эй, детеныш! Тебе папа сказал упражняться? Вот и давай.
И они тоже ушли.
Абхиманью долго стоял и силился заплакать, но не мог.
Зато потом, тычась лицом в теплые мамины колени, он отревелся по полной. “Нельзя, – повторял он, захлебываясь. – Нельзя!”
Мама гладила его по черным кудряшкам и вздыхала. Глаза ее были закрыты, как будто она спала.
Потом на минутку заглянула другая мама, скрылась и вернулась с удивительным деревянным слоном, который умел трубить, если его дергали за хвост.
Храбрец слона взял, порассудил и реветь перестал. Обе мамы перевели дух, сообща выгнали его со слоном за двери и стали разговаривать.
Мама-Счастливица пересказала маме-Статуэтке все, что, всхлипывая, мямлил Абхиманью, и добавила: “Конечно, у него с двенадцати лет дети, он их в лицо не помнит...”
“Не могу поверить, что Серебряный...”
“Серебряный для него живым на костер... Глупа я, верно, – проговорила женщина, нареченная при рождении Счастливой, потому что у нее был брат, – ведь я когда-то думала, что он действительно меня любит”.
“Он тебя любит”, – через силу сказала Статуэтка.
“Он женился на мне потому, что не мог жениться на нем”, – ответила мама, и слова ее были полны яда калакутты.
Мамы долго вместе ругались и плакали, а потом решили, что в отношении того, кого их мужу следовало бы любить поменьше и пореже, у них свое, особое мнение.
Храбрец вздохнул и дернул слона за хвост.
Истязаемый слон истошно затрубил.
Кришна прошелся по зале, пересекая косые снопы света. Многочисленные драгоценности вспыхивали и гасли; нежно позванивали в такт шагам крохотные колокольчики с браслетов прекрасного божества.
“Все взгляды были прикованы к его жемчужным зубам и иссиня-черным кудрям”, – пришло на ум сыну Ямы-Дхармы. Поистине так. Он властно притягивает все взгляды, даже если не держит речь перед собравшимися, а дремлет в золоченом кресле, но смотреть ему в глаза невозможно... Не то взгляд Баламута ускользает, не то веки, вдруг отяжелев, опускаются сами собой; глаза режет, будто в них попала песчинка, а зрачки его двумя черными лунами взмывают куда-то вверх...
Мелодичный голос Кришны журчал под сводами, заполняя покои, задумчивое пение флейты скрадывало смысл, и следить за рассуждениями аватара стоило Царю Справедливости упорного труда.
— ...жертвоприношение Раджасуйа...
— Чего? – проснулся Бхима. – Какая суя? Куда суя?
Волчебрюхий, по обыкновению, что-то жевал, за ушами у него трещало, и он не вполне сообразил, о чем идет разговор.
Юдхиштхира зажмурился. Баламут снисходительно улыбнулся и разъяснил:
— Твоя задача, мой друг, проста – насовать одному радже, чтоб до смерти помнил, а лучше не пережил...
Волчебрюх алчно ощерился.
— Это я всегда! Кого давить будем?
— Обожди, мой многодостойный брат, – проронил старший, не открывая глаз. – Мудрость твоя, родич, столь велика, что я не уследил за полетом твоей мысли. Какой раджа? Зачем? Не говоря уже о том, что я не вполне уверен в необходимости...
— Воссоединенный.
Словно лезвие палача рухнуло на шею приговоренного, обрубив мысли и звуки.
Стойкий-в-Битве умолк с полуоткрытым ртом, как низкородный, одернутый в собрании. |