|
Я возвратился к киоску.
О том, что Исаак умер, первым во дворе узнал я. Мама приказала отнести Клейманам очередную миску каши. Каши было мало, на донышке. Хуна сидел на пороге, ел очень вяло, через силу. Я сказал:
— Хуна, оставь папе и сестре.
— Папа умер, — ответил он. — Я не знаю, где Рухля.
Я вошел в квартиру. Жилище Клейманов располагалось около уборной, ночами, бывало, кто поленивей, оправлялся у самой его двери, под единственным окном комнаты. В доголодные дни Клейман часто разражался угрозами и проклятиями и показывал каждому, кто выходил во двор, какую мерзость сотворили у стены. И угрозы, и проклятья действовали мало. Рядом с жильем Клейманов, чуть подальше от уборной, находилась квартирка Цалкиных — я часто ходил сюда к моей подружке Ане Соневне. Теперь это был пустырь. Цалкины куда-то переселились, помещение разобрали на дрова.
Я вошел в комнату Клейманов. В ней давно не было полов — вырезали даже балки, на которые они стлались. Исчез и стол. Осталась одна только железная кровать, на ней лежал мертвый Клейман. Я сказал Хуне, что надо выносить отца.
— Я не могу, — ответил он.
Около него стояла принесенная мной миска. Каша была не доедена. Хуна равнодушно глядел на двор. Он вытянул толстые, распухшие ноги, от них тянуло тяжелым запахом. В этот день ярко светило весеннее солнце — Хуна подставил ноги теплу. Ходить он уже не мог.
Клеймана вынесли на улицу, положили на тротуар у самой мостовой. Рахиль больше не появлялась, возможно, погибла в стороне от дома, возможно, где-то спаслась. Хуна умер вскоре после смерти отца.
Утром я выскочил на двор и, возвращаясь, услышал слабый стон в разобранной соседней комнате. Там на золе и шлаке — их насыпали под доски пола для тепло- и звукоизоляции, — лежал Хуна и тихо повторял: «Зинаида Сергеевна! Зинаида Сергеевна!»
Я побежал за мамой. Она пришла, хотела поднять Хуну, но не смогла. Он смотрел на нас невидящими глазами и все твердил: «Зинаида Сергеевна! Зинаида Сергеевна!» Мама принесла еды — он еду не взял. Она попыталась покормить его с ложечки — пища, которую всовывали в рот, выливалась и выталкивалась оттуда. Мама сидела около Хуны и плакала. А он, уставясь вверх пустыми глазами, все твердил: «Зинаида Сергеевна!» Он не узнавал мамы, жизни в нем оставалось только на то, чтобы звать ее. Не могу понять, как Хуна сумел подняться на второй этаж, как добрался до нашей квартиры — ноги его уже давно не держали. Вероятно, ночью он полз по двору, из последних сил карабкался по лестнице, а наверху жизнь стала окончательно покидать его. Мама положила ему на грудь кусочек хлеба — может, придет в себя и съест — и увела меня в киоск.
Вскоре я убежал домой — проведать друга. Еще на лестнице я услышал его крик. Он уже не шептал, не стонал, а кричал — тонким однообразным воплем — все то же: «Зинаида Сергеевна! Зинаида Сергеевна!» Руки его шевелились, он сбросил хлеб с груди на шлак, старался разорвать на себе рубашку, пытался подняться. Мне показалось, что к нему возвращаются силы. Я побежал к матери — сообщить об этом. Она разрешила снова вернуться к Хуне, но запретила подходить и дотрагиваться до него. Сейчас она закроет киоск и постарается покормить мальчика — может, удастся его спасти.
Хуна умер, пока я бегал в киоск. Он лежал на спине, уставясь в крышу распахнутыми глазами. Солнце, проникая сквозь щели, чертило на его лице сияющие полосы и кругляши. На голой груди Хуны копошилось что-то темно-серое. Я подошел поближе и всмотрелся. Наверх выползли вши, их было безмерно много — толстое, шевелящееся месиво. Прибежавшая мама оттащила меня от трупа, строго допытываясь, не дотрагивался ли я до одежды Хуны, не прикасался ли к нему руками. И хоть я уверял, что был осторожен, она увела меня домой, нагрела воды, выкупала в большом тазу, надела чистое белье и, уходя, заперла, чтобы я не смог снова побежать к Хуне. |